Михаил рощин роковая ошибка читать

#img_10.jpeg

— Ну чего ты, Надек, пошли! — Бухара попрыгивала на месте, ей не терпелось начать, она поглядывала в сторону станции, откуда метро выбрасывало народ.

Бухара попрыгивала, Ленок затягивала «молнию» на куртке, Жирафа сделала постное, печальное лицо. Они втроем стояли, а Надька сидела на бульварной скамейке, осыпанной сентябрьским листом, один кленовый лист крутила за длинный черенок. Что-то ей скучно было вступать в игру. Вы давайте, давайте, говорил ее вид, я-то успею, свое возьму.

— Пошли, Жир! — сказала маленькая черная Бухара длинной белесой Жирафе. — Жир!..

И они пошли.

— Ты чего? — спросила Ленок Надьку.

— Да не, ничего, я сейчас… Вон бери, твой! — и Надька показала на мужчину в шляпе, который, выйдя из метро, остановился закурить: поставил портфель между ног, а на портфель торт в белой коробке. Сразу видно: в хорошем настроении, значит, добрый. Ленок тут же послушалась и мягко двинулась к мужчине, чтобы вынырнуть возле него сбоку. Ленок узкая, как кошка: голова обтянута шапочкой, спина — курткой, зад — джинсами, ножки — сапогами. Нет, не кошка — змейка, змея…

Надька наблюдала издали. Видела, как Жирафа подошла к телефонным будкам, а Бухара к киоскам — там слепились «Союзпечать», «Табак», «Мороженое» и гуще толпился народ. Ленок приблизилась к мужчине. С жалобным лицом, смущаясь, но и чуть виясь, не скрывая своих достоинств, лепетала: «Извините, пожалуйста, у вас не найдется пятачка на метро, домой не на что доехать…» Мужчина уже наклонился было за тортом и портфелем и хотел бежать дальше в том же темпе, в котором выбежал из метро, но — Ленок била в десятку — пыхнул дымком сигаретки, вгляделся: та стояла бедной скромницей. Надька услышала веселое:

— Дайте пятачок на метро, а то на портвейн не хватает, а? — Мужчина был еще не старый и говорил громко. Он полез в карман, порылся и протянул ладонь с мелочью: — На, держи!.. — Ленок опять вилась, стоя на месте: мол, зачем мне столько? Потом подставила руку. — Держи, держи, сами такие были! — Мужчина подмигнул и побежал беспечно, помахивая тортом. Ленок опустила мелочь в карман, повернула голову к Надьке, подмигнула. «Отлично! — отвечала та взглядом. — Не слабо́!»

А возле автоматов Жирафа уныло клянчила двушки у тех, кто помоложе, — вон к такому же длинному, как сама, парню подошла, и тот нехотя протянул ей монетку.

У киосков за мелькающими людьми Бухара, тоже понуро, стояла перед молодым мужчиной, который, видно, на минуту выбежал из дома в одной клетчатой рубахе и без шапки, — он держал в руках, одну на одной, сразу несколько пачек пломбира. Наклонясь к Бухаре, нетерпеливо слушал, потом подставил ей нагрудный карман рубашки, чтобы она сама вытянула оттуда деньги. И она, кажется, взяла сразу бумажкой — должно быть, рубль. Мужчина еще протянул ей брикеты с мороженым, и Бухара взяла один, а он щелкнул остальными ловко, как в цирке, скрепив их опять давлением.

С этим брикетом Бухара примчалась к Надьке:

— На! — Ее уже охватил азарт добычи. — Видала? — И она в самом деле показала рубль. — Ты-то что?..

— Я не хочу, — сказала Надька про мороженое.

— Ну а куда его? Ешь! — И Бухара умчалась.

Надька откусила и положила пачку на скамейку. Полезла в карман брюк, достала деньги: рубли, трешки, мелочь — рублей пятнадцать набиралось, — сунула назад.

Не так уж деньги им были нужны — они развлекались.

Посмотрела опять: где кто? Ленок стояла перед интеллигентного вида женщиной, та рылась в кошельке, искала, видимо, пятачок. А от киосков вдруг взметнулся женский высокий голос: тетка с сумкой и с пакетом чистого белья из прачечной кричала вслед отступавшей Бухаре:

— Как не стыдно! Только что просила вот тут у гражданина! Ни стыда, ни совести! — Женщина пыталась привлечь внимание общественности, но общественность реагировала так себе, а Бухара уходила, ввинчивалась в метро, где не вход, а выход. За ней Жирафа с округлившимися сразу глазами.

— Какие наглые! — шумела женщина. — Вы подумайте! Все им можно.

Надька бросила без жалости почти целую пачку мороженого в урну и пошла тоже. Нарочно сблизилась с теткой, которую уже все покинули, пробасила:

— Ладно орать-то! Чума! — И нырнула в метро.

Они сидели на лавке на перроне и обсуждали происшествие. Бухара изображала тетку, растопырясь и держа в руках невидимую поклажу.

— А ты кончай, Надек, — вдруг ни с того ни с сего сказала Жирафа. — Мы это… а ты сидишь.

— Да! — Кажется, уж кто бы говорил, — тут же прищурила и без того узкие глаза Бухара.

— Да! — сказала и Ленок. — Так не полезно. — И кинула в рот таблетку: она все время глотает разные витамины, знает, что полезно, что не полезно, у нее мать в аптеке работает.

Надька поглядела жестко в сонные глаза Жирафы, и та тут же стушевалась, нагнула голову в нелепой вязаной шапке. Ленок и Бухара тоже отвели глаза.

— Ладно! — Надька говорила властно и кратко. — Вон компоту хотите?

Они так сидели, что перед ними мелькали только ноги и сумки прохожих. Народу было уже не так много. Надька кивнула вслед женщине, которая несла в авоське три банки венгерского «Глобуса».

— Компоту! — ухмыльнулась Бухара, намекая не невыполнимость задачи.

— Компот — это полезно! — одобрила Ленок.

— Ну, на́ спор? — сказала Надька, уже неотрывно глядя в спину женщины с компотом, и повторила любимое свое словечко: — Чума…

И вот они вошли в вагон. Женщина — высокая, белокурая, усталая, обе руки заняты — с облегчением увидела, что есть место, села, одну сумку, матерчатую красную, поставила у ног, другую, сетку с банками, — на сиденье рядом с собой. И попала взглядом на Надьку, та опустилась рядом.

Надька еле слышно всхлипывала, утирала слезы. Вроде тайком, не напоказ.

— Девочка!

Надька отворачивалась с таким видом, что, мол, кому до меня дело.

— Девочка! Ты что, что-нибудь случилось?..

Люди со стороны поглядывали с любопытством, но поскольку женщина с компотом уже занялась девочкой, тут же поостыли.

В соседнем вагоне, таясь за торцовым стеклом, маячила кудрявая, теперь без шапки, голова Жирафы.

— Ну скажи, ты откуда?..

— Ниоткуда! — со всхлипом отвечала Надька.

— Ну? — Женщина протягивала к ней свою добрую руку. — Ну? Кто тебя?..

— Да ну ее!

— Ну кто, кто?

— Да мать! Я у нее приемная, так она хуже мачехи… домой не пускает, я уже второй день… — Надька била сразу из крупной артиллерии. И поглядывала на компот, невольно отвлекая взгляд женщины на сумку. — Совсем уж! И никакой управы на нее нет. Чума!..

— Ой, боже мой! Как же так? А родная мать?

— Да бросила. Сама на Дальнем Востоке.

— Как бросила?

— Да так! Как бросают?

— Ой, боже, боже! А ты учишься, работаешь?

— Учусь. В хлебопекарном. Да она и в училище придет, будто помои на меня выльет: такая я, сякая, а сама…

— Господи, что делается на свете! — уже вовсю жалела Надьку женщина, а Надька только махнула рукой: мол, что уж тут говорить. А сама не сводила с компота взгляда.

— Может, тебе денег немножко?..

— Ну что вы, спасибо, я не возьму, — и не было сомнений, что эта бедняга девочка не может взять у незнакомого человека деньги. — А это что у вас? Я таких банок сроду не видела.

— Да ты что! Это компот венгерский. Как не видела?

— Да не видела! Где я увижу?

— Боже мой!.. Дать тебе?

— Зачем? Я не возьму.

— Да ну что ты! Возьми! — Женщина уже запускала в сумку руку и доставала банку. — Возьми, ерунда — компот. — Она рада была хоть чем-то помочь бедной девочке и тем, кстати, выйти из положения.

— Вам тяжело, я вам помогу нести, — сказала Надька светлым ангельским голосом, уже как бы в компенсацию за явившийся наружу компот. Она без зазрения совести глядела в доброе, усталое и блестевшее, словно от крема, лицо женщины и боялась даже покоситься в сторону, где за стеклами соседнего вагона уже готовился, конечно, взрыв восторга.

И вот холодная банка в руках у Надьки, женщина еще что-то говорит, сердобольно на нее глядя, но поезд тормозит, пора. На перрон вылетают девчонки с воплями, и Надька выскакивает к ним.

— Компот! Компот! Надек-молоток!

Надька победно подняла банку компота — словно кубок.

Перебежав перрон, они влетают во встречный поезд.

Вагон полупуст, сидят поблизости две железнодорожницы с набитыми сумками, тетка с тазом в мешке, молодая женщина в очках с книгой, другая женщина с мальчиком лет восьми. Влетев, Жирафа цепляется двумя руками за поручень, виснет на нем, а задача других — оторвать ее, повалить.

— Гроздь!

— Гроздь! Гроздь!

И все кидаются, тоже виснут, орут.

— Гроздь!

Оторвали Жирафу, повалились на сиденье с воплями. Полный восторг.

Надька и Ленок поднимались по лестнице на последний, пятый этаж старой пятиэтажки без лифта. Дурачились, висли на перилах, приваливались к стене.

— Сейчас поесть чего-нибудь? Я ужас как! А ты, Лен?

— Не полезно на ночь.

Да, Ленок красавица. У нее манера. Надьке против нее куда! С кургузой своей фигурой, широкой мордой, прямыми дурацкими волосами. Когда они остаются одни, то Ленок вроде сразу берет верх, а Надька теряет всю свою власть.

Надька открывала своим ключом дверь, дверь не поддавалась.

— Заперлась, дура! — Надька нажала звонок, и звон хорошо был слышен внутри квартиры. Дверь не открывалась. Надька нажимала еще и еще. — Ну!.. — Она опять выругалась, повернулась и стала стучать в дверь каблуком.

И вдруг из-за двери:

— Не стучи! Не открою!

— Открой, ты чего?

— Не открою! Иди, откуда пришла!..

— Открой! Видала, Лен?.. Вот чума!.. Открой, я здесь с Леной! Мамка Клавдя!

— Хоть с чертом! Тебе когда сказано приходить?

— Открой! Сейчас дверь расшибу!

— А я вот милицию, она тебе расшибет!

Ленок сразу заскучала:

— Я пойду, Надь.

— Стой! Я сейчас!.. — И Надька стала еще пуще — от стыда перед Ленком — колотить и орать: — Открой! Открой!..

У соседей напротив уже глядели через цепочку. Ленка кинулась вниз по лестнице, Бедная мамка Клавдя уже не рада была — гремела замком, отпирала, а Надька билась о дверь, стучала кулаками в ярости, но без слез.

…Выходит, в дом-то ее, и правда, не впускают.

Из холодильника Надька достает банку лосося, за нею банку сгущенки. Обе банки ловко вспарывает на дешевой клеенке кухонного стола. Тут же полбатона белого, тут же видавший виды маг, который испускает свои «лав», «лайк», «гив», «май». Это очень интересный маг: передняя крышка с него снята, задняя тоже, и видно все сложное, на схемах и в цветных проводах, нутро аппарата.

Надька сидит одна за столом, ест. А за спиной ее — всхлипывания, сморкание, кашель и бесконечный монолог, каждый день Надька его слышит.

— Ну змея выросла, свет не видывал! Во, возьмет банку лосося и уговорит одна всю! Ей что! Мать болеет, мать того гляди помрет как собака, воды некому подать будет, — да черт с тобой, кому ты нужна, она только рада будет, — наконец место освободила, слава богу! И жилплощадь теперь вся наша, води сюда всю банду свою, гуляй!

Кашель только и останавливает мамку Клавдю, она чуть не плачет от жалости к себе, на самом деле представляя, как это она помрет, а Надька тут же наведет своих подружек и будет здесь безобразничать, прогуливать нажитое.

Надька, разумеется, и ухом не ведет, нарочно громче делает музыку, хотя, конечно, все слышит и про себя еще мамке Клавде и отвечает кое-что не больно вежливое: губы шевелятся.

— Бесстыжая, больше никто! — продолжает мамка. — Уговорит хоть три банки зараз, сгущенки налопается, и плевать ей, откуда ты, мать, взяла, где у тебя денежки удовольствия ей справлять. Одни удовольствия, одни удовольствия им подавай: поесть вкусно, да танцы, да ки́на — вот вам и вся жизнь! Откуда паразиты такие только повыросли!

Опять кашель, опять вызов: мол, ну, ответь, я тебе еще тогда не такое скажу, но Надька молчит, и мамка Клавдя переходит к самому главному, больному месту:

— А какая девочка была, два годика, куколка, звездочка! У нас с хлебозавода Нюрку тогда выдвинули, она со мной сама лично ходила в детдом, хлопотала, я год ждала, чтоб подобрали девочку получше, чтоб у ней хены не срабатывали далеких предков, — нате вам, дорогой товарищ Шевченко, вот оно, выросло! Откудова только набрали таких хенов в один организм — вот что страшно-то! А выдали-то! Толстенькая, в белом платьице, волосики вьются прям локонами, глазки, как у куколки, открываются, так и сияют — ангел! Вон он, ангел!..

Тут не выдерживает мамка Клавдя и ревет.

Выходит, Надежда и насчет детдома не врала женщине с компотом… Историю про себя маленькую она слушает с интересом, все мы любим, когда нам о нас же рассказывают.

А мамка Клавдя продолжает:

— А ручки-то крохотулечки, пальчики тепленькие, всегда горячие, как возьмешь в свою рабочую лапищу-то нежность этакую, заплачешь, ей-богу, заплачешь. Сидит, бывало, в ванночке, ручонками шлеп-шлеп, резиновым крокодилом шлеп-шлеп! Ма-ма!.. Что, моя жданочка, что, моя звездочка?.. Ну, слезы, слезы, не нарадуешься, откуда же счастье-то привалило тебе, дуре одинокой, — так и плачешь над нею, крошечкой, а сама-то сирота выросла, фашист все пожег, всех загубил, с пятнадцати лет в городе на работе, сначала камни растаскивали, цельные улицы разбитые, а потом, спасибо, на хлебозавод определили… И откуда, — тут опять высоко поднимается мамкин голос, — такое-то, зачем только растут? Так бы и засахарить их крошками-то! А то ведь кто выросло? Кто? Черт ядовитый, больше никто! Вот и вся куколка!..

(Ну и переходы у вас, мамка Клавдя, ну и переходы!)

— Мать вгонит в гроб — и порядок в танковых частях, это ее мечта-то и есть! Ну? Все? Отзавтракали, ваша величество? Хоть банку бы за собой выкинула, привыкла: подай, принеси, всю жизнь выносить за тобой матери!..

И — не выдержала Надька, заорала:

— Замолчи! Какая же ты мне мать? Чума!

Маг в играющем виде сунула в кустарную холщовую сумку, кота Сидора отбросила ногой, об которую он терся, по столу стукнула так, что банки подпрыгнули и повалились. А мамка Клавдя этого и ждала!

— Ах, не мать! Катись! К своей катись! Она вон завтра явится, пусть берет тебя к черту! «Прилетаю завтра рейсом…» Прилетает она, ведьма летучая! На́ вот, встречай иди! И глаза б мои вас больше не видали! — кинула Надьке телеграмму и зарыдала, пошла багровыми пятнами.

Бедная мамка Клавдя! Плюхнулась на табуретку в своей пятиметровой кухне, подперла голову, некрасивая и нескладная, как кривое дерево, — передовица своего хлебного производства, уважаемая работница, а тут, дома, никто, «дура старая», каждый день одни обиды — конечно, за душу возьмет. Да еще  э т а  приезжает — нет, к сожалению, в нашем языке такого слова, которое бы определило это понятие — мать, которая родила, но не воспитывала своего ребенка. Как назвать такую: родительница, рожальница, детородница, производительница?

Мамка на кухне кашляет и плачет, Надька в ванной закрылась, кот Сидор банкой из-под лосося по полу гремит.

А вот, пожалуйста, кинохроника — расширим границы нашего повествования прямо до Дальнего Востока! — кинохроника: синее море, белый пароход, синее море, Дальний Восток.

Плавучий рыбный завод. Лебедки заносят над трюмами тугие от рыбы пузыри сетей. Как серебристая мелочь, сыплется рыба и мчится по мокрым транспортерам в разделочные цеха.

Крутятся механизмы, дымят котлы, щелкают и гудят автоматы. А вот и банки из-под лосося. Вернее, для лосося. Они тарахтят, заполняя длинные столы. А вот и руки, которые укладывают в банки разделанную рыбу. Это женские руки. Две руки, четыре, шесть, сто, двести. Гигантский цех, сотни женских голов. Голос директора сопровождает эти кадры бодрыми словами о перевыполнении плана, комментатор берет интервью у бойкой белозубой рыбоукладчицы. И опять рыба, сети, автоклавы, банки с нарядными наклейками…

И на этом фоне начинается еще один монолог, тоже женский. Но женщина теперь иная: крепкая, широколицая, хорошо одетая (жабо белой японской блузки), причесанная в «салоне». Разговор идет с соседкой по самолетному креслу: лететь далеко, можно обо всем на свете переговорить.

Стюардессы разносят обеды, женщины едят, подставляют пузатые стаканчики, обе оживлены, свободны, веселы: полет, еда, разговор, мужские взгляды — жизнь!

Смеются:

— Чего бы покрепче! — Будем здоровы! — Смотри, икру дают! — Глаза б мои на эту икру не глядели!

— Ну вот, — продолжает свой, видимо, издалека начатый разговор мамка Шура, так ее зовут в отличие от мамки Клавдии, — живу, как сыр в масле, грех жаловаться, а ведь все сама, всю жизнь вот этими руками — видала такие руки?

Она показывает руки, и они поражают своей шириной, толщиной. Такие руки бывают только у работниц рыбозаводов, разделочниц и укладчиц, кто имеет дело с рыбой, крабами, креветкой: рыба и соль разъедают натруженные руки, они пахнут, раздуваются — это профессиональное заболевание. Вернее, даже не заболевание, а результат, признак именно этого труда. Как мозоли у плотника.

— Я его любила без памяти, — рассказывает Шура, — я за ним на край света пошла в буквальном смысле: взяла да прилетела к нему на Камчатку. А мне еще восемнадцати не было. Мы десять лет безразлучно на одном судне плавали, я все навсегда позабыла. У меня мама померла в Воронеже, я только через три месяца об этом узнала. Он краба ловил и креветку, корюшку, лосося, он у меня рос год от года, его весь Дальморерыбпродукт знает, мы с ним два года в Сингапур ходили, — видишь, у меня шмотки — импорт, фирма́, мы на двоих такую деньгу заколачивали, мама родная, не приснится! Тем более он молодым сроду не пил, только трубку курил да книжки читал. Как я его любила — это роман, ей-богу, если описать, одно счастье и счастье было у меня в жизни, больше ничего. Не расставались нигде!.. Ну и куда мне было с дитем, подумай? Сама еще девчонка, все в самом разгаре, один он у меня в голове — и вдруг на́ тебе! Как я пропустила, не поняла по неопытности, а потом хвать — поздно! Вот это была моя самая  р о к о в а я  о ш и б к а  в жизни! Ей-богу, я всегда так и говорю: «Надька — ты моя роковая ошибка!» Да уж, видать, так устроено — за все расплачиваться. А ребенок значил конец всему: в плавание с ним уже не уйдешь, разлучайся, значит, на семь-восемь месяцев, он в море, ты на берегу — это все. Там таких, как я, на плавбазе еще четыреста пятьдесят, а он как выйдет с трубкой, глаз прищурит и по-английски: ду ю уот ис лэди дуинг ивнин тудей? И — отпад, любая тебе лапки кверху… Как мне было его оставить?.. Да где оставить? В слабость кидало, если я полдня его не вижу, не дотронусь хоть вот так. Я ни одного дня и ни одной ночи без него не жила. Нет, не опишешь!.. Короче, он даже не узнал ничего. Я вроде мать навещать уехала, она еще жива тогда была, все болела, а он в Ленинграде был на курсах повышения, и я с ним. Я так подгадала, что на три месяца нам расстаться, — господи, выживу ли?.. Ну, подгадала, чего только не делала врачиха, Ирина Петровна, век ее не забуду, такое золото попалась, я полтора суток в родилке, чуть не померла, она меня не бросила. Я ей-то все и рассказала потом. Роковая, говорю, ошибка — этот ребенок, загубит он всю мою жизнь. Я даже видеть ее не хотела, представляешь, какая злая была. Кормить отказалась. Меня спрашивают, какое имя дать девочке, я молчу. Какое, говорю, хотите, такое и давайте. Ну что ты хочешь, мне двадцать лет, ни кола ни двора, а в голове только он! Он меня в Ленинграде ждет, а я что ж, с дитем на руках к нему явлюся? Он и так все спрашивал, что со мной, а я — ничего да ничего. Чтоб он фуражечку вот так, честь отдал и гуд бай, леди? Короче, пиши, говорит Ирина Петровна, заявление и забудь навсегда, что была у тебя дочь, глаза мои б на тебя не глядели! Четвертый, говорит, случай у нас, будьте вы прокляты, такие матери!

Стюардессы собирали обеденные подносики, мамка Шура обтерла свое крепкое лицо и твердый рот мокрой бумажной надушенной салфеткой, подкрасила снова губы, закурила «Мальборо» и продолжала, не могла остановиться, историю свою и своей дочери:

— Знаешь, вот сейчас говорю, и будто про кого-то другого говорю, будто то и не я была и случай этот не со мной. Как сон или под гипнозом я каким находилась, ну ей-богу! Человек, говорят, весь целиком за семь лет меняется. Так я, выходит, с тех пор два раза переменилась. А было, знаешь, время, что я вроде и забыла про это. Нету. Не было. А чем дальше, тем больше мучить стало. И Николаю рассказала, не смогла, лет, может, через пять или шесть как-то, под горячую руку. Он потом спрашивает — умный он у меня, понял: неужели, говорит, ты меня так любила, что ради меня ребенка нашего бросила? Ну и сам сказал: надо, говорит, ее найти. А где, как? Я стыдилась, да и не хотели нам говорить. Ирина Петровна сама в Сирии три года работала, я ее ждала, к ней потом поехала, во Львов. Ну, найти, говорит, можно, но зачем? У девочки другая семья, мать другая, вся жизнь другая. Мы с Николаем говорим: ну мы хоть издалечка поглядим. Нет, говорят, не мучайтесь и других не мучайте. Я говорю: Коля, если ты так ребенка хочешь, я тебе рожу. И тут он отвечает: нет, еще поплаваем, я без тебя тоже не могу. Вот такая судьба…

Соседка уже почти дремала, глаза ее хлопали, закрывались и открывались, что доказывает, кстати, нашу уже некоторую привычку к подобным историям, невосприимчивость.

— Ну и что же, — спросила соседка, торопя развязку, — так ты ее и не видела, дочку?

— Я-то? Я да не увижу! — Шура твердым жестом гасила сигарету в подлокотнике, глядела на кипень белых облаков за окном. — Каждый год вижу. Мы договорились: у той матери не забирать, ладно, хоть и проку там мало, одинокая всю жизнь, на хлебозаводе работает, одна тупость, но теперь… — Шура прищурилась. — Помогать мы все время помогали, и сейчас полный чемодан ей везу… Нет, теперь все не так…

Что́ именно «не так», Шура не договорила.

— Ох, господи, чего на свете не бывает! — сказала соседка и зевнула. Она, должно быть, ожидала некий более страшный конец истории. — Может, поспим часок? В сон клонит, прям не могу.

— Да спи, спи, конечно, — сказала Шура. — Спи.

— А она-то к тебе как? — еще поинтересовалась соседка.

— Кто?

— Дочка.

— Донка? Нормально.

— Ну и все. Что душу бередить, она теперь уже, считай, выросла.

— Это да.

Соседка откинулась, уже откровенно закрыла глаза. А Шура отвернулась в окошко.

Там сверкающие облака стояли внизу, как белое море.

И вот закачались на белом, как в мультяшке, черные сейнеры. Закачалась черная матка-плавбаза. И подул ветер, зазвенели снасти.

И покатилась опять рыбацкая хроника: женские молодые лица под капюшонами, твердые морские фуражки, лебедки с пузатыми тралами. Ручьями льется рыба. Речушками. Реками. Серебряный поток. Золотой… Потом это превращается в брикеты мороженой рыбы. Вот холодильные камеры. Трюмы рефрижераторов. Мощные автофургоны. Наклейки. Клеймы. Подписание торговых соглашений. Аплодирующие друг другу внешторговцы.

Сейнер мотает на волне, и вода перелетает через него, как через поплавок. Игрушечный кораблик в ванночке. Дитя, сидя в воде, лупит по воде корабликом. Рыба идет стаей.

Не соврала, выходит, Надька и про Дальний Восток…

Гонит ветер корабликами сухие листья по тротуару, и они не шуршат, а гремят, как жестяные. Осень стоит сухая, солнечная, но сегодня вот ветер сорвался, бегут облака, и сразу нервно и неуютно на душе.

В районе, где живет Надька, дома не выше пяти этажей, мостовая еще булыжная, по узкой улице летит трамвай, сотрясая маленькие дома с геранями на подоконниках. Целый пролет меж двумя остановками занимает красная кирпичная стена старинного завода, где делают теперь холодильники, и длинные высокие окна забраны железными решетками. В окнах горит дневной свет, и больше ничего не видно.

Надька не села на трамвай, идет пешком вдоль заводской стены. На той стороне — домишки, деревья, заборы, вон детская площадка, давно ли Надька сама качалась там до одури на железных качелях, а теперь мотается с утра пораньше девчонка в голубой пуховой шапке, и качели визжат так же, как десять лет назад.

А там, за облетевшими кривыми липами, старинное здание школы. Надька ее не любит, школу, ничего хорошего не вспомнишь. Училась она плохо, была упряма, учителям грубила. В пятом классе хотели оставить на второй год, да мамка Клавдя пошла плакать, упрашивать, Надьку оставили, но с тех пор она не могла больше их  в с е х  терпеть — за то, что одолжение сделали.

В школе учился один знаменитый летчик, построена она была еще до войны, но все это не интересовало Надьку, и она не понимала, что это значит, «до войны».

За каменным сараем двое десятиклассников передавали сигаретку один другому по очереди.

— Эй, Белоглазова! Здорово!

— Привет!

— Как живешь? В ПТУ топаешь?

— В МГУ! Захохотали.

— А у нас Марь Владимировна на пенсию ушла, слыхала? Помнишь, как она тебя? — Хохочут. — Возвращайся теперь, Белоглазова. У нас мемориальную доску открыли. Имени летчика Солнцева.

— Нужна мне ваша школа! — говорит Надька и отворачивается, а ее бывшие однокашники, затоптав наконец свою сигаретку, мчатся к школе, размахивая портфелями.

Она тоже явно опаздывала в свое училище, но никаких угрызений совести по этому поводу не испытывала — ну опоздает, ну и что? Пусть спасибо скажут, что вообще пришла. Потому что это училище, эта учеба — тоже — зачем?..

Вот стоять просто, и глядеть, и слушать, как несет ветер листья, как они скользят по асфальту, остановятся вдруг, а потом опять — загремели, понеслись, не хуже трамвая…

В железных чанах железные кривые руки-шарниры месят тесто. Гудит черно-белый тестомесильный цех. Стайка девочек в белых шапочках, в халатах, узко стянутых в талии, с тетрадками в руках, записывают на ходу лекцию, которую читает им прямо на месте преподавательница училища, — училище находится здесь же, при заводе.

Долетают слова: «Вымес продукции производится автоматами типа… выпечка хлеба в нашей стране достигла сорока миллионов тонн в год…» Преподавательнице Ирине Ивановне лет тридцать пять, у нее прямая стрижка, очки, вид самый обыкновенный. А Надька ее не любит. За что, сама не знает. Надька тоже в белом халатике, в колпачке, с тетрадкой — и Ленок с ней, и Бухара, — смотрит на Ирину Ивановну, суживает глаза: мол, говори, говори, я все равно не слышу.

Девчонки шушукаются, смеются.

— Девочки! — говорит преподавательница. — Ну что вы все смеетесь? Ну что вам все смешно? — И глаза ее вдруг наполняются слезами.

— Чего это она? — шепчет кто-то.

— Депрессуха, — острит Бухара.

Ирина Ивановна оборачивается прямо на Надьку. Взгляды их встречаются. Казалось бы, в глазах девочки должны быть неловкость, сочувствие. Нет, у Надьки вызывающий, скучный, безжалостный взгляд.

Группа движется дальше. Механические руки месят и месят тесто.

Бухара дергает Надьку за халат: отстанем. Она запускает палец в тесто, пробует и корчит рожу. Они в самом деле отстают, шмыгают на лестницу, спускаются на один марш и останавливаются у автомата с газированной водой. Как не попить бесплатной газировочки, хоть и несладкой? Бухара пьет жадно, Надька нехотя.

И вдруг — мамка Клавдя. Она тоже в белом халате, краснолицая, потная.

— Вот они где! Здрасьте! — Мамка Клавдя отходчивая, а за работой вовсе забылась, и теперь тон у нее такой, что вроде ничего и не было накануне. — Надь! Ты не забыла? — Она тоже ополаскивает стакан, пьет. — Ты не уходи, я с ей одна сидеть не буду… Слышь?

И тут сверху, с лестницы, слетает белыми халатами опять вся группа.

— Газировочки! Пить! Давай!

— Надь! Надь! — перекрикивает всех мамка Клавдя. Надьке неприятно, что эта некрасивая, нескладная работница имеет к ней отношение. Хотя большинство девчат, конечно, мамку Клавдю знают. Но Надька демонстративно не слышит. И только хуже делает: высокая и толстая отличница Сокольникова Люся толкает Надьку в плечо:

— Тебе говорят, не слышишь?

— Что? А тебе что? Ты кто такая?

— Никто. Чего ты?

— А чего хватаешь? Больше всех надо?

— Да ты сама-то кто?

— Я?

Надька — сплошное презрение, а сбоку уже подтягивается Бухара. Ленок делает вид, что ее это не касается. Но тут сама мамка Клавдя вступает:

— Вы чего? Надя!.. Я кому говорю-то!

— Да отстань, слыхала я! — отсекает ее Надька и продолжает с Люсей: — Я — кто? Ты не знаешь?

Сокольникова отворачивается, а другая девушка, пучеглазая Виноградова, заслоняет ее и говорит Надьке:

— Опять нарываешься? Чего ты все нарываешься?

— Девчата, вы что это? — шумит мамка Клавдя. — Вы чего? Вы это тут бросьте! Вы на производстве! Вы у хлеба находитесь! Хлеб этого не любит! — Она явно обращается к девушкам, которые ни в чем не виноваты, и выгораживает Надьку. — Вы тут не на улице!

Сверху спускается Ирина Ивановна.

— Здрасьте, Клавдия Михална! Что тут такое?

Прямо такое почтение, куда там!

— Да это ничего, ничего, — начинает объяснять мамка Клавдя. Надька не слушает, кривится и идет в сторону. — Надьк! — несется ей вслед. — Сразу домой, поняла? Я с ей сидеть не буду!

Надька красуется перед зеркалом в новом тонком белом свитере, в светлом комбинезоне. Рядом другой свитер, зеленый, натягивает на голое тело Ленок. Шнурует на ноге кроссовку Бухара. Вещи, вещи, вещи. Из раскрытого чемодана парящая надо всем Шура вынимает еще нечто яркое, сине-белое.

— А это вот Клавдии Михалне!.. Михална, ну-ка!

— Чего это? Чего? — бросаются от своих обнов девчонки.

— Мне? А мне-то зачем? — Мамка Клавдя туго краснеет. Но ей уже дают сине-белое в руки, ведут, заставляют примерять, надевать, и оказывается, что кофта в крупную полосу, белую с синим, как тельняшка. — Господи, куда это мне такое? — Но сама еще пуще рдеет, глядится в зеркало — видно, что ей нравится.

— Уж не знаю, угодила ли, старалась, — не закрывает рта Шура. — У нас теперь товаров очень много, японских, сингапурских, каких хочешь. Ой, Михална, ну ты у нас невеста!

Они говорят между прочим, все вместе, все разом, и все друг друга слышат. Мамка Клавдя так и ходит потом в новой кофте — ставит на стол тарелки с нарезанной колбасой, с сыром, — стол уже и без того уставлен, накрыт, торчит на нем бутылка вина.

— Надь, ну продашь мне этот зелененький-то, Надь? — страстно шепчет Ленок про пуловер, который остался на ней после примерки и облегает ее тонкую спину и талию.

— Ну отличные! — топочет кроссовками Бухара. — Ну отличные, Надь! Только они тебе малы будут!

— Чего это малы, чего это малы? — отвечает Надька и сразу же Ленку́: — Ну чего это продашь-то, Лен? Мне самой хорошо. Я тебе потом дам. Поношу — ты поносишь.

— А вот еще, Надь! — кричит Шура, извлекая из чемодана платье. — Поцелуй хоть мать-то, спасибо хоть скажи!

— Спасибо! — кричит издали Надька, а сама усмехается.

Бухара передает ей платье: надень, Надь, надень.

— Да ладно, хватит, — говорит Надька. — За стол пора садиться, есть охота.

— За стол, за стол, — повторяет мамка Клавдя. — Я блины несу!

И тут же раздается звонок в дверь, и входит еще Настя: племянница Шуры, воронежская родственница, очень на нее похожая:

— Ой, Шурёна!

— Ой, Настёна!

Объятия, возгласы, восклицания, быстрые слезы, подарки, опять призывы: за стол!

А между тем Надька надела-таки платье и стоит перед зеркалом. Платье нежное, красивое, очень ей идет, и из зеркала глядит вдруг нормальная  и н т е р е с н а я  девочка-девушка. Надька смущена этим непривычным для нее видом. Что это? Кто это? Удивленно глядит Бухара, чуть приподнимает подбородок Ленок. Это Надька? Гадкий утенок?.. А Надька фыркает и прямо-таки выдирается из платья. Зачем оно ей? Зачем ей быть такой?

Но вот наконец все за столом, чокаются красным кагором, смеются, и Шура начинает:

— Я его как любила-то? Без памяти. Я за ним на край света отправилась. На Камчатку прилетела — сама, а мне восемнадцать лет! Да еще и не было-то восемнадцати!… — И она горячо и охотно повторяет все то, что уже слышано здесь не раз. И когда доходит до рождения Надьки, говорит: — Конечно, меня хоть под суд за такое дело! Да что ж мне было-то придумать? Она ведь была-то — ну роковая ошибка! Ей-богу, прям роковая ошибка, что я ее родила!

— Ну-ну, слышали уже! — говорит воронежская Настя — даже у нее хватает соображения остановить Шуру. Потому что девчонки сидят потупясь, и Клавдя двигает стулом и уходит на кухню.

— А чего? — удивляется Шура. — Я честно говорю. На кой она была тогда нужна? Ну?.. А теперь, — Она внезапно склоняется к Надьке и берет ее за руку, шепчет: — А теперь мы что надумали: забирать тебя через годик, а? Забирать, забирать на Дальний на Восток!

Бухара подавилась блином, Надька дернулась, Бухара с Ленком уставились на нее, а Настя потянулась Надьку по голове погладить: мол, вот и хорошо, и правильно.

А Шура, даже и не продолжая ничего на этот счет, — мол, дело решенное, — встала.

— А где это моя тут гитара-то? Жива еще? Надь?.. А, вон она!.. — Увидела гитару на шкафу и сама встала, достала. — Ух! — Полетела пыль, и Шура крикнула: — Михална! Тряпку захвати, гитару обтереть!.. Эх! Отвяжись, худая жисть, привяжись хорошая!.. А какую я вам сейчас сладкую спою, милые вы мои, вы такого-то и не слыхивали!.. Михална! Все ради отца твоего, орла морского, Надя, и на гитаре я выучилась, и чему я только не выучилась!.. — И, стараясь не запылиться, перебрала струны.

Бухара слетела со стула за тряпкой и быстро принесла. Гитару вытерли, и Шура — перебор за перебором — запела: «Не уезжай ты, мой голубчик, печально жить мне без тебя…»

Мамка Клавдя вошла в новой, дурацкой, слишком для нее яркой кофте, с новыми блинами, на Шуру не глядела. И Надька глядела на мать так себе, вполглаза, усмешка была на губах, и взгляд беспощадный, без капли тепла.

— Твоя-то! Во дает! — шепнула Бухара.

— Чума! — медленно сказала Надька.

А Настя наклонилась к мамке Клавде:

— Михална! — зашептала. — Слыхала?

— Слыхала, — сказала мамка Клавдя. — Давно слышу.

— Куда она ее возьмет-то? Зачем она ей нужна?..

И Надька это слышала и еще покривила губы усмешкой.

На стадионе «Динамо» у нового, к Олимпиаде построенного сектора, из-за забора девчата смотрели, как бежит по гаревой дорожке Жирафа. И когда Жирафа приблизилась, дружно заорали:

— Жир! Кончай! Давай сюда! Жир!

Бухара старалась протиснуть сквозь забор ногу в кроссовке. Надька оттягивала на груди белый свитер, а Ленок — зеленый пуловер. И Жирафа, хоть и не остановила бега, вытаращила глаза — всем на потеху.

А потом Жирафа так же спортивно выбежала из служебного входа, возле которого сидела на табурете на воздухе вахтерша, и девчонки ее здесь встречали, и, увидев вблизи обновы, Жирафа изобразила «отпад». Полный отпад. Смотрела, щупала, трогала. На ней самой были страшные кеды, не меньше тридцать девятого размера.

— Надек-то у нас на Дальний Восток ту-ту! — объяснила с ходу Бухара.

— Ладно тебе! — Надька между тем следила за синей машиной, которая вопреки правилам пробиралась по асфальтовой дорожке прямо к огромному зданию спортзала. Даже вахтерша привстала со стула и махала рукой: сюда, мол, нельзя. Но машина двигалась, выбирала себе место для стоянки, стала, наконец, боком, и оттуда выпорхнула молодая женщина в белых брюках, маечке, со спортивной сумкой. Завидя ее, вахтерша засияла, люди, в основном спортивная молодежь, оборачивались, а та грациозно бежала к спортзалу.

Жирафа, когда увидела, тоже повела головой за ней, раскрыла рот и сказала:

— Булгакова!

— Кто это? — спросила Надька, оттопырив губу.

— Чемпионка мира! Булгакова!

— Фига́, чемпионка! — Надька хмыкнула. В новом наряде она чувствовала себя неотразимой.

Жирафа продолжала зачарованно смотреть вслед спортсменке.

— Закрой варежку-то! — со злостью сказала Надька. — Знаем мы этих чемпионок!.. Вот ты у нас тоже! — Она пихнула Жирафу, и та чуть не упала через бордюр на рыжую осеннюю траву.

— Ты чего? — обиделась Жирафа.

— Чемпионка!

Бухара и Ленок засмеялись.

И они пошли как раз мимо синей машины, и, когда поравнялись, Надька вдруг стукнула кулаком по багажнику.

Жирафа дернулась, но смолчала.

Девчонки идут развязным шагом и так и ищут, что бы такое сотворить, какую глупость.

Набились в телефонную будку, набирали 01, 02, 03, пищали в трубку. Женщина шла с собачкой, Бухара упала на четвереньки и как залает на собаку — та завизжала со страху. Потеха. Вошли в ворота парка — здесь было пустынно, всё в опавшей листве, две матери катают коляски с младенцами, да трое стариков дуются на скамейке в шашки: двое играют, третий стоит и смотрит. Ветер, желтая трава, сухие листья, запертые фанерные павильоны. А вон стоит возле дерева парочка — лейтенант с девушкой в белой медицинской шапочке и плаще внаброску, из-под которого белеет халат, — целуются. Девчата по дорожке идут, по аллейке, а они на траве стоят, на газоне, за скамейкой. Девчат прямо разрывает от смеха. Они сдерживаются, сдерживаются из последних сил, а эти и не видят и не слышат. И тут Надька басом как рявкнет:

— Не верь — обманет!

Девчонки скорчились от смеха, поползли в стороны, повалились на скамейки. А Надька, конечно, отвернулась, будто это и не она. Потом покосилась: те двое отпрянули друг от друга.

— Ну! Вы! Кобылы здоровые! — крикнула подругам с невозмутимым видом. — Мешаете же людям!

— А он сим-пом-по! — оценила Ленок.

— Беру его на себя, — сказала Надька. — Хотите?

— Она тебе харакири сделает, — Ленок имела в виду медсестру.

— Ну? — повторила Надька. Быстро скомандовала Бухаре: — Ты закричи и беги. А вы, — Ленку́ и Жирафе, — тоже. Только быстро. И скрыться из глаз. Ну?

— А-а-а, — вмиг завизжала Бухара и побежала. Молодые матери с колясками вздрогнули, старики подняли головы от шашек, лейтенант с медсестрой резко оглянулись. Надька, скорчась, валилась на скамейку, а Ленок с Жирафой дунули за Бухарой — та продолжала вопить на бегу.

И вот над Надькой склонились белая шапочка и военная фуражка. А она корчится на скамье, схватившись за живот.

— Ты что? Что с тобой? Эй!.. Ты слышишь?.. Говори!.. Ну, где, где?..

Близко их лица, совсем близко. Ладонь лейтенанта держит Надькину голову. А медсестра уже профессионально, сильными руками поворачивает, заставляет раскрыть рот.

— Ну, говори? Что с тобой сделали?

— Не знаю! Болит! Ой! Не могу!

— Ты придуряешься, что ли? — резко спросила медсестра. — Ну? Нет у нее ничего, — сказала она лейтенанту.

Надька скорчила гримасу:

— Да, вам бы так! Ой-ой-ой!

— Ну что? Где? — Медсестра опять склонилась, ощупывала.

— Давай ее к нам, — сказал лейтенант. — Ну ты скажи, что с тобой? Дохулиганились?.. Тоня! Давай?

— Ой, мамочка! — завыла Надька и опять повалилась.

— А ну-ка, Сережа, помоги! — решила медсестра, которую назвали Тоней, и они потащили, почти силой поволокли Надьку.

И вот они в коридоре, белая дверь процедурной, еще две сестры, одна толще другой, белые, как айсберги, и Тоня отдает Надьку в их крепкие руки:

— Девочки, посмотрите ее, плохо на улице стало, не аппендицит ли? Я сейчас Федора Иваныча попрошу… Да не бойся ты, чего ты боишься, может, тебя просто прочистить надо…

— Чего? Что? — Надька стала извиваться.

Но ее уже держали крепко.

Девчонки всовывали лица в прутья ворот.

— Чего это у вас здесь? — спрашивала Бухара. — Больница?

— Госпиталь, — отвечал дежурный солдат. — Интересуетесь? У нас требуется обслуживающий персонал. — Он показал на объявление на воротах. — Санитарки, нянечки.

— Тебе, что ли, нянечку? — невзначай бросила Ленок, и подруги прыснули.

— Чего? Больным.

— А ты не больной? — спросила Бухара.

— Давайте отсюда! — Солдат обиделся.

— Нам про подругу узнать. Вот сейчас провели.

— Как провели, так и выведут. Давайте! — Тут к воротам подъехала машина, солдат пошел открывать, девчонки отступили.

— Чего делать-то? — сказала Ленок. — Ждать теперь.

Ждать не полезно, — сказала Ленок. Она вилась, покачивалась и катала во рту таблетку.

— Да ну ее! — сказала Жирафа про Надьку. — Всегда она, а мы это…

— Пошли там на скверике посидим.

— Холодно.

— Ну в кафе пойдем.

Машина проехала, солдат закрыл ворота и опять оказался вблизи. Бухара приказала ему:

— Слушай, наша подруга выйдет, скажи, мы в кафе ее ждем, знаешь, там у входа, синие буквы?

— Не знаю я ничего.

— Ну ладно, чего ты обиделся-то? Пошутить нельзя?.. Скажи, ладно, а то мы замерзли. Скажешь?

— Ладно, — солдат сдался.

— Ну вот, видишь, какой хороший! Ленок, скажи, он прелесть!

— О, да! — сказала Ленок величаво, покачивая узким станом. И солдат вздрогнул и зарделся.

Надька сидела на клеенчатой холодной кушетке в одних трусиках, закусив губу, натягивала комбинезон. Сестра Маша, огромная, как белый слон, мыла в стороне, у раковины, руки.

Энергично вошла медсестра Тоня, кому-то что-то говорила назад, в дверь, и смеялась, — Надьке тут же почудилось, что над нею, и она напряглась. Теперь это была не та Тоня, что на улице, даже лица которой Надька при других обстоятельствах и не запомнила бы. Здесь она держалась хозяйкой, щеки скуласты и румяны, узковатые глаза поблескивают остро и властно, крепкие ноги обуты в тапочки без каблуков, и оттого походка и осанка у Тони крепкие, женские. В белоснежном накрахмаленном халате она казалась еще плотнее, чем на улице. Все это было слишком основательно, крепко, чисто, энергично и оттого враждебно Надьке.

— Ну что, дева? — спросила Тоня почти с насмешкой. — Легче стало? Одевайся, одевайся, пошли, а то еще попадет за тебя от начальства… Ну?

Она подошла близко к Наде. Та застегивалась, глядела вбок. Все равно хочешь не хочешь надо было изображать болезненную слабость. Помедлить. Поморщиться. Покачнуться.

— Ну-ну, не упади. Дойдешь сама-то? Тебя хоть как зовут? Не слышу…

— Лариса, — сказала Надька еле слышно.

— Понятно. Ну чего ты губы-то дуешь? Тебе хотели как лучше. Почему у тебя голова-то такая грязная? — без перехода спросила Тоня. — Надо было бы голову тебе заодно вымыть. И как они мыться не любят, молодежь! — обернулась она к толстой Маше, которая вытирала полотенцем руки. — Глаза накрасят, а шея как сапог. Девушка-то должна прямо скрипеть от чистоты, как чистая тарелка… — И опять без перехода: — Пошли, пошли…

Все делалось быстро, неслось одно за другим. Надька не успела ничего сообразить, а они уже вышли в коридор. Здесь она ожидала увидеть лейтенанта, но его не было.

— Вот, все, — сказала Тоня, — беги, ничего у тебя нет, слава богу. Артистка.

Надька покривилась, показывая, что у нее все-таки живот побаливает. А на «артистку» она, мол, и отвечать не хочет… Неужели ее сейчас вытурят, и все будет кончено?

— Ты далеко живешь-то?

Ответить Надька не успела. Из-за угла появилась моложавая высокая врачиха с фонендоскопом на шее, за нею санитар с пакетом рентгеноснимков в руках, еще медсестра, и врачиха сразу зашумела:

— Вот она где! Шапошникова! А мы тебя ищем! К Федор Иванычу! Срочно. Орловского же на выписку!

Тут же о Надьке забыли, Тоня лишь подтолкнула ее в сторону выхода. Тоня оправдывалась, вдруг все повернули назад и втекли в какой-то кабинет. Врачиха говорила:

— Я сама сначала должна посмотреть, там было маленькое нагноение, прошло? Лейтенант Орловский! — скомандовала на ходу. — Вы здесь?

Дверь закрылась, Надька осталась в коридоре одна и не знала, что делать. Дверь отворилась опять, толстая Маша везла из кабинета длинную алюминиевую палку на колесиках, наверху были укреплены две перевернутые бутылки с висящими из них трубками. Она никак не могла выйти в дверь, Надька подскочила помочь, и ей стало видно, как внутри кабинета, у окна, врачиха осматривает раздетого до пояса лейтенанта, слушает его трубкой, качает головой, а он усмехается.

Маша вытащила палку на колесиках, дверь закрылась, но Надьке казалось, что она продолжает видеть озабоченную врачиху, сестер, лейтенанта с усмешкой на лице. Надька хотела спросить, что с ним, но Маша уже покатила свою палку по коридору. Перевернутые бутылки сверкали.

У ворот солдат окликнул Надьку, она даже не поняла, что это ее, напряглась.

— Тут не тебя твои подруги искали? Одна черненькая такая? — Солдат изобразил Бухару, прищурив глаза. — Они сказали, в парке будут или в кафе. Слышишь?

Надька кивнула и пошла.

В парке все так же дуло, все так же играли в шашки старики, так же катали коляски молодые матери. У нее столько пронеслось событий, неужели они уместились в полчаса-час? Надо было как-то все переварить. Она села на ту же скамейку, где начала свою игру. По дорожке несло листья, они грохотали. Выражение лица у Надьки смягчилось, сделалось такое, какое было, когда она мерила платье. Но уже через минуту она усмехнулась криво и поднялась. Не́чего!..

На открытой терраске кафе, выложенной голубым кафелем, под голубым зонтом сидели за столиком Ленок, Жирафа и с ними мужчина лет тридцати. Ветер дул, было прохладно, народу никого, только две старухи пили кофе из граненых стаканов, грея о них руки. А за столом шла пирушка: стояла бутылка вина, горкой лежали на тарелках бутерброды и пирожные, и еще лежали на стуле, придавленные синей спортивной сумкой от ветра, несколько журналов и газет.

Надька остановилась, смотрела издали, из аллейки: кто да что? Мужчина говорил, сам смеялся, девчонки сидели чинно. Стаканы стояли перед ними.

Жирафа первая увидела Надьку, кинулась, вскочила, опрокинула стул.

— Гуляете? — сказала Надька. — А Бухара где?

— А ты-то где? Ты! С тобой чего? Бухара тебя ищет.

— Со мной нормально.

— А, нашего полку прибыло! — воскликнул мужчина. — Будем знакомы: Николай, лесник, охотник, а вы Надя, Надюша. Очень приятно. Я вот рассказываю девочкам как раз про чудеса природы… Да, кстати, Надежда… Это же Надежда, Вера, Любовь! Таким молоденьким девушкам пить нельзя, я пью один, но разрешите налить капельку, вот чистый стаканчик, символически… Я отдыхаю сегодня, один день проездом в городе, соблазны цивилизации, кегельбан, чертово колесо, глоток вина…

Он болтал, галстук у него был распущен, куртка расстегнута, кепка на затылке. Он был симпатичный, веселый, глядел синими глазами, и хотя был, конечно, старше лейтенанта Орловского, но казалось, что моложе. Судя по вытянутой шее и спине Ленка, он уже произвел на нее впечатление. Жирафа его, конечно, не интересовала, хотя он и о ней не забывал: Нина, Нина, Ниночка. Лицо у Жирафы было красное и грубое, не иначе выпила глоток.

— Ну, девочки, позволю себе за вас, за такую приятную юную компанию, мне просто повезло, я считаю, — такие девчонки, честное слово, я от души, ну символически, глоточек. Кто со мной? Живешь, как рак-отшельник, весь год, не видишь живой души… Надюша, бутербродик! Надюша у нас серьезный человек, сразу видно, но не будем хмуриться, я вот рассказывал девочкам, приглашаю вас тоже к себе на кордон — о, что я вам покажу! какие места!.. Всего три часа на поезде, там еще немножко автобусом, а если дадите знать, встречаю сам, на своем «газике», я охотник, Надюша, я лесник, я очень интересный человек, между прочим…

Тут Жирафа глупо икнула, и Николай тут же ее подбодрил:

— Ничего, Ниночка, не смущайтесь, все естественно. Может, лимонаду? — Он угощал, хрустел фольгой шоколада, не закрывал рта. — Проведем этот день вместе, а, девчата? Я хочу взглянуть на ночной город, скучаю по огням ночных городов. Я еще за нашу встречу! Мне просто повезло, ей-богу!.. Целый год — ружье, собака, приемник включишь, и все… Леночка, приедешь? Ну, за встречу! Капельку! Символически! А?..

— Мне это не полезно, — сказала Ленок, отодвигая стакан. Щеки ее и без того рдели.

— Ну а Надюша?

Надька откинулась и сказала:

— Кислятина. Коньячку бы.

— Да? — Охотник удивился и поглядел на Ленка. Надька думала, Ленок ей подыграет, но та была невозмутима, лишь чуть покачивала спиною. Ну Ленок! Охотник посмотрел Надьке в глаза и сказал трезво: — Рано вам коньячку.

— Все вы знаете, — сказала Надька, — что нам рано, что не рано. Ленок! Пошли?

Тут Жирафа еще раз икнула и стала подниматься нетвердо.

— Да, я пошла.

— Куда, куда? — затараторил Николай. — На свежем воздухе все сейчас пройдет, что вы, девочки, нарушать такую компанию… Но можно на такси… Отвезти ее и…

— Ленок! — повторила Надька и тоже встала. Она ожидала, что и Ленок встанет. Но та отвела глаза и будто не слышала, не понимала.

— А мы еще посидим, Надюша. Ленок, мы посидим? — уговаривал Николай.

Жирафа уже уходила, торопясь, видно, ей хуже и хуже становилось.

А Ленок молчала.

И тогда Надька захохотала. Деланным, дурным смехом. Мол, ну-ну, давайте. Но без меня… И так с этим смехом и пошла.

Дверь открыл отец Жирафы, тоже длинный, тощий, ничего не понимал. Надька, поддерживая Жирафу, бормотала, что ей, мол, плохо стало в метро. Но отец отстранил Надьку, нагнулся и понюхал. Скорчил такую мину, будто на жабу наступил. И стал отстегивать подтяжки.

А в коридор уже вышла мать в ночной сорочке до пят и халате, с завязанным горлом и что-то хрипела шепотом. Жирафа беспомощно закрывалась, а отец хлестнул подтяжками, не попадая и сам трясясь, а мать не защищала дочку. Надька ринулась заслонить подругу, но отец и на нее замахнулся. Брюки с него свалились, он держал их одной рукой, другой махал неуклюже, потом вдруг бросил подтяжки и пошел.

А мать неожиданно молча заплакала.

Надька лежала у себя на кухне на раскладушке, руки за голову, а мама Шура сидела рядом на стуле, не зажигая света. Но уличный фонарь сильно светил, и было все видно.

Мама Шура шептала, Надька слушала.

— Поедем, поехали, тебе говорю. А город-то у нас какой! Видела небось по телеку!.. Море, океан, корабли, военный флот! Одна молодежь там кругом. Сама увидишь. Так заживем с тобой, на радость. А тут-то не поймешь что. Что у тебя за жизнь, чего ты хочешь, учиться толком не учишься, какой смысл-то? Смысл в жизни должен быть, доченька! Смысл! Вот поедем, найдем тебе дело, парня хорошего, моряка, чтоб с деньгами, с перспективой, как у людей, с квартирой… Да у нас у самих квартира, увидишь, обстановка вся — импорт, телевизор цветной… Надь! Ты слышишь? А?.. Что молчишь?

А что было Надьке сказать? Что все это ей не нужно? Но насколько ей известен этот человек, ее мать, мама Шура, ей этого не понять. А сказочные ее посулы — за тридевять земель.

В комнате — сюда слышно — не спит, кашляет мамка Клавдя.

— А ей денег дадим, — шепчет про нее Шура, — не обидим, писать ей будешь. — Шура еще понизила голос, у нее, видно, все было решено. — Я думала-то попозже тебя забирать, через годик, а теперь гляжу: чего ждать-то?.. Слышь, Надь?.. Виновата ведь я перед тобой, дочка…

И тут раздался звонок в дверь, все испугались: кто бы это так поздно?

Надька побежала первой: кто там? Услышала ответ, стала открывать. Мамка Клавдя и мамка Шура стояли в разных дверях, ждали. За дверью была Ленок. Надька схватила Клавдино пальто с вешалки, набросила и вышла.

И вот они сидят на лестнице, на подоконнике. Ленок смотрит в одну точку.

— А потом что? — говорит Надька. — Ну?.. Так я и знала. Поверила! Ну дура!

Ленок молчит, удерживает изо всех сил слезу, но усмехается.

Тянется пауза.

— Охотник! — говорит Надька. — Адрес-то хоть оставил?

— Да никуда он не уехал, он тут у друга живет.

И Надька опять смеется — таким же, как в парке, смехом.

— Эх! — говорит Ленок. — Ладно! — И спрыгивает с подоконника. Но не уходит, еще что-то хочет сказать. Кидает в рот горошинку.

— Куда? В поздноту такую? Оставайся у меня.

Тут дверь открылась, и выглянула мама Шура в голубом халате.

— Девчата, вы что? Второй час. Хоть в дом зашли бы.

— Сейчас, — Надька отмахнулась от нее.

— Ну все, Надь, я пошла, — Ленок тряхнула головой, побежала вниз по лестнице.

— Чего она? — не поняла Шура.

— Ничего! — грубо сказала Надька и запахнулась в пальто.

— И что у вас за дела? Среди ночи!.. Что за подруги такие?.. Отшить это все! Пропадешь, ты что, с этой шушерой! Надь! Поехали, — Шура продолжала свою тему.

— Да куда я поеду-то? — наконец-то она ответила. Но грубо. Так, что Шура сразу напряглась.

— А что? Почему?

— Да не могу я.

— Почему?

И тут, неизвестно как и отчего, Надька выпалила:

— Нельзя мне, я ребенка жду.

— Что? — Шура вытаращилась. — Да ты что?.. Как?.. — Шура давилась словами.

Зашаркала, закашляла у самой двери, стала на пороге Клавдя.

— Спать идите! Вы чего тут?

Шура крутанулась, закусила губу, но, скрепясь почему-то, смолчала. И пошла в дом.

Надька сидела напротив госпиталя одна, на той же скамейке. В воротах общались через решетку больные в теплых халатах и навещающие их матери, отцы, военные.

Надька ждала. Чего? Сама не знала. Что ее сюда притянуло? Нет, понятно, ей интересно выяснить: выписали его или нет. Но зачем? За-чем? Вон идет, кстати, стройный, молоденький, в форме… Нет, не он.

— Дура! — сказала она и стукнула себя в лоб. — Дура!

Встала и резко пошла прочь.

В училище, вернее, в клубе хлебозавода, при котором училище, шел вечер по случаю нового учебного года, хотя учебный год уже больше месяца как начался, о чем и говорил висящий над сценой плакат: «С новым учебным годом!» На сцене в президиуме находились директорша Ольга Ивановна, белоголовый, как лунь, ветеран в значках и орденах, потом еще мужчина, тоже уже седоватый и в возрасте, и еще один моложавый военный — улыбающийся, радостный капитан.

Говорились речи, приветствия, призывы лучше учиться, говорилось, конечно, что хлеб — это основа, и директор Ольга Ивановна по бумаге читала цифры, сколько выпекается в стране хлеба, какие нужны специалисты. И, конечно, зал потускнел, начались шепот и разговоры между собой, пока выступал старик-ветеран товарищ Богданов. Он тоже говорил высоким и громким голосом про хлеб, про то, какой был голод в войну и еще раньше, в войну гражданскую, а теперь, мол, некоторые выбрасывают буханками. Эта тема, хоть и справедливая, всем была знакома, старик волновался, а зал не понимал его волнения…

А потом Богданов сказал:

— В нашем обществе стало наблюдаться, что вы, молодежь, так себе думаете: чего хочу, того подай. Безо всякого. Хочу того, хочу сего. Вот у меня внук. Четырнадцать лет, а ноги — уже мой размер. И я ему дарю свои штиблеты. Очень даже хорошие штиблеты, крепкие, я их с пятьдесят второго года берег, сам не носил. А он поднимает меня с этими штиблетами на смех. — Бухара и Ленок засмеялись. Старик продолжал сердито: — Он поднимает меня на смех, но смеху, между прочим, здесь нет никакого. А это показывает, что человек заражен вирусом, чтобы было, как у всех. Но это глупый вирус и вот почему. Потому разве люди одинаковые? Люди очень разные. А хотят, как один, ходить в одних и тех же штанах. Вот я ему и говорю: глупый, в этих штиблетах ты будешь самый что ни на есть ни на кого не похожий, своего облику человек, скажи деду спасибо. Он говорит «спасибо», но это «спасибо» Какое? — И дед изобразил ироническую гримасу, от которой Бухара совсем покатилась со смеху. — Ну, посмейтесь, посмейтесь, — сказал старик Богданов. — Смеяться не грех. Но я говорю перед вами, чтобы направить ваши молодые головы на то, что человеку надо. Надо трудиться на благо всех, а не забивать мозги про одни модные вещи типа каких-то красавок.

Все хлопали, смеялись, старик Богданов хотел говорить еще, но директриса передала слово военному капитану. Капитан глядел весело и уверенно — по залу прошел шелест одобрения.

— Хочу сразу спросить: есть ли среди вас такие, у кого или брат, или друг служит в рядах Советской Армии?

— Надьк! — Бухара хохотнула и двинула Надьку в бок, но Надька так глянула, что Бухара осеклась. А зал колыхнулся, кто-то смело крикнул:

— Есть!

Капитан поднял руку.

— Ну вот и хорошо. Потому что я как раз об этом хотел вам рассказать. Что в армии проверяются не только качества молодого человека, бойца, но проверяется и тот, кто его ждет, кто ему пишет. Как нигде, солдату или моряку нужны привет и забота родных и друзей, но особенно той, кто ему нравится…

Надька спохватилась, что слишком внимательно слушает, и сказала: «Какую-то чушь порет. Чумак». На нее зашикали. Тогда она встала и выбралась из зала.

Она сидела в закутке под лестницей, а по училищу уже гремела музыка, начались танцы, в фойе вышли директриса и другие преподаватели провожать старика Богданова и капитана — каждый держал в руке по три гвоздички (капитан отдал их потом обратно директрисе).

Девчонки стояли в стороне. Бухара приплясывала на месте: мол, пошли танцевать. Надька кривилась, Жирафа глядела уныло, а Ленок вдруг подняла пальчиком рукав и посмотрела на часы — электронную, с браслетом, машину.

— Мне пора. Я с вами не могу.

— Что это? Что это, откуда? — Бухара так и вцепилась ей в руку. — Вы глядите! Ленок, откуда?.. Ну часы!.. У тебя ж не было!

Ленок одергивала руку, все глядели на нее в упор.

— Где взяла, там нету, пусти! — Она еще раз рванулась от Бухары и пошла слепо, ни на кого не глядя.

— Куда это она? — Бухара смотрела на Надьку, и Жирафа смотрела. Между ними никогда не бывало тайн. — Ну дела! Добегается? Пошли?

Надька покривилась: мол, неохота. Жирафа тоже стояла вяло.

— Не пойдете, что ли? Ну ясненько! — И Бухара, закусив губу, побежала от них и ввинтилась в толпу, которая уже тряслась среди фойе.

Надька потихоньку открыла своим ключом дверь, вошла и сразу услышала голоса, плач и кашель мамки Клавдии, высокий ее голос, и тема знакомая: растила, берегла-лелеяла, поила-кормила… Надька осталась за дверной занавеской в прихожей: может, сразу уйти?

Клавдии отвечала на крике мамка Шура:

— Довоспитывались! Дождались! Шестнадцати нету девчонке!

Так-так. Надька уже и позабыла свою шутку, а тут, оказывается, страсти кипят.

— Мы-то хоть любили, с ума сходили, — кричит мамка Шура, — я в огонь и в воду готова была за своего-то, а эти? И без всякого тебе якова, спокойненько: жду ребенка, и все! Да я чуть с ума не сошла с этим ребенком, когда узнала, руки на себя готова была наложить! Нет, в самом деле, роковая это была ошибка, на всю жизнь горе!.. Ну хоть кто это? Кто? Кто приходит? Кто с ней ходит?

— Да я почем знаю? — кричит Клавдя, и Надьке видно в прорезь занавески ее спину. — Я такого и не слыхивала! Откуда ты взяла-то? Они и с парнями-то не гуляют, все сами!

— Кто? Кто? — не слушает мамка Шура. — Так своими бы руками и удушила!.. Я с собой ее хотела взять, с собой, понимаешь ты? Там простор, там ей перспектива, а здесь что? Тесто месить? Хлебобулочная!

— А, с собой! — взвивается мамка Клавдя. — Сговорила! Забирай, увози! Глаза б мои на вас не глядели! Всю жизнь им, всю жизнь! Измываются, как хотят! Я ее на руках вот этих… Хлеб тебе не нравится? — Видно, как она ухватила полбатона со стола. — Хлеб им не нравится! Та тоже нос воротит: от тебя мукой пахнет! Ах вы паразитки! Бери ее, одеколоном облейтеся, чтоб вам корки сухой не видать, как нам, бывало! — Мамка Клавдя задыхалась, закашлялась, но все равно кричала: — Уйдите! Уходите! Забирай! Вези! И конец!

— Да? Теперь забирай? Кому она теперь нужна такая? Срамиться? — Шура деланно смеялась. — Сберегли девочку! Спасибо!

Надька повернулась и пошла в открытую дверь. Детей рожать — срам и позор? Дети не нужны? «Роковая ошибка»? Правильно. Мы вам не нужны, и вы нам не нужны. Всё чума!

Она спустилась по лестнице вниз, а тут в подъезд вошли двое, и Надька не сразу узнала — они первые к ней обратились, мать и отец Жирафы. Одетый в длинный плащ, отец казался еще длиннее, мать держалась тихо, все с тем же завязанным горлом.

— Надюш! — зашептала она. — Надюш, ты куда?.. Вот она, видишь, дома, — обратилась она к мужу. — Здравствуй, Надюш!

Надька ничего не понимала.

— У тебя Нинки-то нашей нету? — Надька удивилась. — Вторую ночь дома не ночует, — объяснил отец. — Думали, у тебя.

Надька покачала головой, но они уже по ее виду поняли, что Нинка не у нее. Мать тут же повернулась уходить, отец насупился.

— А где она может быть-то? У кого еще?

Надька пожала плечами. Ну и Жирафа… Ничего, главное, не сказала. Где ж она в самом деле?

— Ты скажи, ты не скрывай, — шептала мать. — Ты сама-то куда?

Надьке хотелось им сказать, — бить не надо было, а куда я — не ваше дело, но то́, что они ходят в поздноту, ищут Жирафу, это все-таки было что-то, и обидеть их у Надьки язык не повернулся.

— Увидишь — скажи, чтоб домой шла. — Надька кивнула: хорошо. — Ну, где? Где она?

— Не знаю.

Отец потянул мать за рукав: пошли! И они отправились назад, оглядываясь на Надьку.

И опять Надька сидела в парке напротив госпиталя, ждала. Совсем похолодало, ветер гнал уже последние листья, легкая морось сыпалась сверху. Надька ждала, и ей представлялось одно и то же: белые халаты, врачиха с трубкой, усмешка на лице лейтенанта…

И дождалась, увидела: с той стороны ворот к проходной подходят Тоня в плаще и платке и лейтенант в фуражке и в шинели. Тоня что-то говорит озабоченно, спешит, а у лейтенанта лицо веселое, смеется.

Надька хотела вскочить и бежать, нет, сидела и смотрела, потом отвернулась, но точно знала: вот они проходную миновали, вот вышли в парк, вот… Их заслонило трамваем, и они исчезли.

И опять Надька (теперь с Бухарой!) возле госпиталя. Они просят дежурного у ворот вызвать лейтенанта Орловского.

А потом убегают на другую сторону и смотрят из-за кустов.

Тянутся минуты.

Выходит лейтенант, быстро идет к проходной. Спрашивает солдата. Тот недоумевает, озирается. Лейтенант тоже.

Бухара прыскает, Надька усмехается. Они смотрят из своей засады, пока лейтенант не уходит. Он уходит, он их не видел, Надьку не видел, но она-то видела! И свидание вроде бы состоялось!

— Надек! — говорит Бухара. — А я придумала!

И они опять у решетки ворот. Только теперь с ними Жирафа и еще трое пионеров, это сестра Бухары Гулька, четвероклассница, и двое мальчиков из ее класса. Все в галстуках, с подарками, со свернутым в трубочку приветствием, с цветами — букетом астр.

И вот они в палате у лейтенанта, и Гулька читает стихи: «Уж небо осенью дышало…»

А лейтенант потом им рассказывает:

— Я маленьким еще всегда военным хотел быть. У меня дед, Иван Антоныч, деда Ваня, генерал. Представляете? Сейчас, конечно, уже на пенсии, а тогда он еще служил, и я, конечно, каждое лето — у деда Вани в гарнизоне, далеко, в Средней Азии, — песок, граница, змеи да вараны.

— Кто? — переспросила Гулька.

— Ну, ящерицы такие древние, крупные… — Лейтенант рассмеялся. — У деда Вани с утра первая фраза: «Ну, гражданин Советского Союза Сергей Николаевич Орловский, кто у вас дед?» Я должен был вскочить по стойке «смирно»: «Генерал, товарищ генерал!» — «А вы кем будете?» — «Маршалом, товарищ генерал!» Я как от деда вернусь, только в войну играю, мать плачет, отец нервничает, пальцами хрустит, — боже, боже! Они у меня типичная интеллигенция, оба в университете преподают. А один раз я в шутку — уже лет четырнадцать мне было — приемчики им разные показывал, — что с ними было. Бандит растет! А уже в десятом классе сказал: иду в армию, больше ничего! И тут нам всерьез ссориться пришлось: они хотели, чтобы я был физик, историк, писатель — не знаю кто.

— А вы? — спросила Бухара.

— А я, естественно, хотел быть маршалом. Или Александром Македонским!

И тут в палату вошла Тоня и стала, слушая.

— У нас, Орловских, военная косточка, как дед говорит. И я все равно останусь в армии. — Это лейтенант сказал уже Тоне.

— Это там посмотрят, — отозвалась она. — А что у нас тут за делегация?

— Шефы! — сказала Бухара, а Надька отвернулась в окно.

— Вижу, какие шефы! — сказала Тоня и поглядела на Надьку.

И опять Надька стоит у ворот госпиталя, теперь одна, под мелким дождем. И опять ей кажется: вот он идет к проходной, движется прямо к ней… И пропустила момент, проглядела, когда к ней на самом деле вышли вместе лейтенант и Тоня под зонтиком.

— Лариса! — позвал лейтенант. — Смотри, Тонь!.. Привет! Ты чего тут?

— Вас жду, — сказала Надька хмуро.

— Да? Интересно! — Лейтенанту было весело. — Тогда пошли с нами!.. А, Тонь? Пусть она и побудет. Ты как?

Тоня посмотрела на Надьку испытующе. Надька готова была сквозь землю провалиться, нахамить, убежать, но ничего такого не делала, стояла покорно, как овца. Вот проклятье!

— Пускай, — сказала Тоня снисходительно и пошла вперед.

А лейтенант подмигнул Надьке.

Что все это значит, Надьке еще предстояло узнать.

И вот они пришли — уже в наступающих сумерках — к двухэтажному дому за сквозным забором, и Надька не сразу поняла, что здесь такое.

— Вы тут подождите минутку, — сказала Тоня и быстро пошла, а Надька с лейтенантом остались у ворот. Вышла молодая крупная девица в джинсах и в очках, надела брезентовые рукавицы и, открыв ворота, выкатила на улицу один за другим два здоровых мусорных бака. Лейтенант хотел помочь, но девица даже не взглянула.

— Во, дворник теперь пошел! — сказал лейтенант. — Вот это дворник! Пойду в крайнем случае в дворники!

Девица в самом деле взяла метлу и стала мести двор. Мимо нее стали выходить женщины и мужчины с ребятишками за руку, и детский щебет летел из открывавшихся дверей. Это был просто детский сад.

— А ты давно из детского сада? — лейтенант все пошучивал.

— Давно, — сказала Надька. — А вы?

Лейтенант засмеялся:

— А я не ходил, я ж тебе рассказывал; у меня дед был и бабушка была.

— А-а, — Надька сказала это с горьким превосходством: мол, что ты тогда знаешь, маменькин сынок? — Вам хорошо. А я это ненавижу. Я один раз вообще убежала, меня целый день искали.

— Ты девушка с характером, это видно.

Надька хмыкнула. Но, помимо воли, как-то горячо стало: она не привыкла, чтобы ее называли девушкой.

Толстая девица, шаркая метлой, подступила вплотную, они отошли. Но тут появилась Тоня, вела за руку маленькую девчонку лет четырех, в шерстяной шапочке, красной курточке и сапожках.

— Сегежа! Сегежа! — закричала девочка и побежала в руки лейтенанту — он присел и ловил ее. Черт побери, у них тут была уже целая семья. Ну чума!

— Знакомься, Светик, — сказала Тоня, — это Лариса.

— Я не Лариса, — вдруг сказала Надька хмуро. — Меня Надя зовут.

Тоня и лейтенант переглянулись, Тоня хмыкнула, но вроде не удивилась.

— Да, Светик, — сказала Тоня. — Я забыла, это не Лариса, это Надя.

— А Гагиса мне лучше нравится, — сказала девочка, не выговаривая ни «р», ни «л». — Можно, я тебя буду Гагиса звать?

— Нет, — сказала Надька. — Зови Надя. Надя.

— Ладно, — согласилась девочка. — Пошли.

— Светик! Надя сегодня с тобой посидит. Ты посидишь с ней, а? — спросила Тоня Надьку. — Мы тут в одно место должны…

Надька кивнула. Хотя и не понимала: как это и зачем она будет сидеть с чужим ребенком.

— Нет, Гагиса лучше, — не унималась девочка. — Давай Гагиса?

— Нет, — сказала Надька круто, — всё.

Тут дворничиха опять подступила с метлой, и они пошли.

— Мы к десяти вернемся, — говорила Тоня. — Тебе куда ехать? На Первомайскую? Ну, это на метро пятнадцать минут.

Она летала по своей комнате, переодевалась за шкафом, бегала в ванную, красила губы.

— Ну, как я? — спрашивала.

— Отлично! — отвечала с полу маленькая Светлана, она возилась на полу с игрушками. Лейтенант сидел в кресле, резал ножом яблоко и тоже кивал: хорошо, мол. Другое яблоко ела Светлана, третье держала в руке Надька. Есть она не могла.

Еще был включен телевизор, еще заглядывала один, и второй, и третий раз соседка, тоже молодая женщина, звала Тоню к телефону, еще Тоня делала распоряжения:

— Чтобы в девять, как программа «Время», в кровать, вот тут все чистое, и хорошо бы под душем ее окатить, сумеешь?

— Да знаю я все, знаю! — кричала Светлана. — Мое полотенце синее вот тут лежит. — Она открыла шкаф, где виднелась стопка белья.

Все у Тони было раскрыто, открыто: здесь, мол, возьмите варенье, в холодильнике на кухне сосиски, пару картошечек отварите, там есть начищенная. Если что, Наташу позови, она дома будет. Это про соседку.

— Пока! Мы ушли! Мы скоро!

— Да знаю я, все я знаю! — повторяла Светлана и выталкивала мать. — Уж идите себе, куда идете, мы сейчас играть будем, да, Надя? Будем?

Как только дверь за ними закрылась, Светлана тут же потянула Надьку за руку из прихожей: пошли, пошли скорей!..

— Ты будешь со мной играть? Будешь?

— Подожди, — сказала Надька и села в прихожей на стул. — Иди, я сейчас.

Очнулась — Светлана тянула ее, усаживала в комнате на пол, на ковер, тараторила. И вдруг обняла ее за шею, повернула к себе.

— Ну что ты, Надюша? Ты не грусти, что ты грустишь? Давай играть.

Надька оторопела от этой детской ласки и не знала, как быть: обнять девочку или погладить?

— Во что? — спросила она. — Я не умею.

— Давай в больницу, — сказала девочка. — Ты будешь мама Тоня, а я Татьяна Петровна. Ты знаешь Татьяну Петровну?

Надька отрицательно покачала головой.

— Да что ты! Это главврач! (У нее получалось смешно: «ггавгач!») Я буду главврач, а ты меня слушай. Мы будем лечить зверей. Как доктор Айболит. — И она потащила изо всех углов игрушки.

— Чума! — сказала Надька в растерянности.

— Чего? — спросила девочка.

— Так, ничего, — сказала Надька — Давай играть.

Потом они смотрели «Спокойной ночи, малыши», и девочка сидела у Надьки на коленях. Потом она ее купала под душем, и соседка Наташа заглядывала на крики. И она несла Светлану завернутой в синее полотенце. Потом кормила ее сосисками и пюре. Потом читала ей книжку с картинками. Потом сажала на горшок и опять читала. Ну, до упора дойдешь с этими детьми, ну и работа!

— Спи, я кому сказала! Поворачивайся и спи!

Наконец она заснула, а было уже десять часов, и Надька тут же заснула тоже, свернувшись в кресле.

Гремел вовсю телевизор, шел захватывающий фильм, и мамка Клавдя сидела в одиночестве с утра, пила чай и глядела вчерашнюю передачу.

— Ой! — вскрикивала она. — Куда же он ее? Погубит!.. Батюшки! — Надька вошла, и мамка Клавдя так и обмерла, схватилась за стул: — Ой! О, господи, это ты!.. Надюшка!.. Ты жива? Что ж это ты делаешь-то? Дома не ночуешь! Где была?

Надька глядела мрачно, взяла со стола пряник, стала жевать, смотреть на экран. Налила из бутылки можайское молоко.

— Я у Жирафы ночевала, я тебе говорила.

— Чего ты мне говорила? Когда? А ну-ка! — Мамка Клавдя встала, взяла ее за руку, удивляя Надьку, осмотрела странно. — Достукалась?

— Да чего ты? — Надька продолжала смотреть на экран.

— Чего? Ты не знаешь «чего»? А? Не знаешь?

В это время на экране кого-то потащили, там закричали, посыпались выстрелы. И Надька и мамка Клавдя — обе глядели туда, но продолжали свой разговор.

— Уж и дома теперь не ночуй, да? Все одно?

— Да говорю, у Жирафы! Чего ты?

— Я знаю эту Жирафу! Как же ты могла-то? — Оно опять схватила Надьку и странно глядела. — Ну? Ты скажи!

— Ну, чума! Отстань ты от меня!

— Она мне все сказала!.. Ой, срам! О, мало мне с тобой горя! Нет, она прокляла тебя, и я прокляну!

— Да какое ваше дело? — Надька вдруг засмеялась. — Какое?

— Не наше?.. А чье? Ты соображаешь?

На экране в это время убили женщину, и она умерла, закатив глаза.

— Ну? Что это значит-то с тобой? Как это? Когда?

— Да отстань!

Тут раздался звонок в дверь.

— Она! — сказала Клавдя. — Она-то прям не в себе. Гляди! Святая тоже нашлась… Иди вот сама открывай…

Надька, скривив улыбочку, пошла.

В дверь широко и резко вошла мама Шура.

— Собирайся! — сказала Надьке сурово. — И без всяких!

Надька откусила пряник и, не отняв его ото рта, смотрела на Шуру. Жевала.

— Без всяких! — напирала Шура. — Всё!

Надькин взгляд говорил: не пугай. Ей было не до них.

Надька смотрела на огромную карту Советского Союза. Карта висела на вокзале. По карте протягивались черные линии железных дорог. Вот город Свердловск. Вот автомат с кнопками. На клавишах названия городов. Нажмем на город Свердловск. Побежали, затрепетали крылышки автоматического справочника, отщелкали и остановились. Свердловск. Отправление, прибытие, поезд такой-то, поезд другой, третий, цена билетов — все есть, пожалуйста, бери билет и езжай.

Лейтенант в это время стоял в воинскую кассу в короткой, человек из пяти, очереди.

Надька не выпускала его из поля зрения.

Вот он уже у окошечка. Отошел, изучая билет, положил во внутренний карман, застегнул шинель. Уезжает, значит? Ну-ну, слава богу.

Когда он один, лицо у него деловое, сосредоточенное, без всякой лирики. И  ж а л к о  его. Хочется пожалеть. Почему? К черту эту жалость! К черту!

Вот он идет! Теперь уже с билетом в кармане. А что, если в Свердловск поехать? А что там, в Свердловске? Экая даль!

Она следила за ним, шла, таясь за людьми. Зачем?

Вот подошел к киоску, купил газету, развернул на ходу, насупил брови, постоял, почитал, двинулся дальше. Газету убрал в карман.

Ничего не знает, ничего не чувствует, даже не оглянется. Интересно вот так следить за человеком. Как сыщик, идешь за ним, а он ничего не знает. Нет, вы не уйдете, товарищ лейтенант. Нет-нет, вам не удастся затеряться в толпе у входа-выхода. Куда? Куда?! Вон мелькнула фуражка. Пустите, разрешите! «Ты что, девочка, с ума сошла?» С ума сошла! С ума сошла!..

Она выскочила на ступени вокзала, увидела сверху, как лейтенант склонился к такси, открыл дверцу, сел и уехал.

Куда? В госпиталь? К Тоне?.. Зачем ему в госпиталь? Конечно, к Тоне! Пусть едет. Ей-то что!..

И вот она уже покупает билет в кино. Днем. У пустой кассы. И сидит в полупустом темном зале.

И опять Надька стоит у проходной госпиталя, опять с ней Бухара, и она спрашивает Тоню Шапошникову — дежурный звонит по внутреннему телефону.

— Шапошниковой сегодня нет.

— Спасибо, — Бухара вопросительно посмотрела на Надьку. — Небось дома?

Надька кивнула, они отошли.

Так, соображала Надька, значит, дома. Что делать? Поехать туда?

— А что, взять и поехать! — сказала Бухара. — И ничего такого. Здрасьте, это я.

— Да на черта мне это надо? — Надька повернулась, чтобы идти, и увидела: подъехало такси, и из машины вылез лейтенант Орловский, а шофер подавал ему изнутри свертки-коробки. Надька замерла. Бухара тоже. И тут что-то упало у лейтенанта из рук. Бухара — раз, — только глянув на Надьку, подбежала и подняла.

Лейтенант увидел Надю.

— Надежда! Привет! — закричал он, и Бухаре: — Спасибо, вы откуда?.. Помогите, пожалуйста, это я маленькие тут сувениры сестрам-врачам… Возьмите вот это еще, а? Пошли, пошли! Поможете… Это со мной… — сказал он солдату.

Но Бухара сказала: «Я здесь подожду». — выразительно глядя на Надьку. И осталась.

А Надька взяла сверток и пошла с лейтенантом опять через такую уже знакомую проходную в корпус. Сердце у нее билось, но она усмехалась криво. Лейтенант попросил подождать и быстро ушел, путаясь со свертками. Надька поняла, что дальше, внутрь, ходить ей с ним не нужно. Она сидела одетая в коридоре, на скамье у входа, проклиная себя, и думала: надо уйти. В зоне зрения появилась толстая Маша. Так, сейчас пристанет.

Та в самом деле удивилась:

— Ты чего тут? К Тоне? Она сегодня отгул взяла.

— Нет, я знаю, я так.

— Не на работу к нам устраиваешься?.. Хотя мала ты еще у нас работать.

— Ничего, подрасту, — сказала Надька.

— Давай, давай, — сказала Маша. — У Тоньки будешь как за каменной стеной. — И ушла медленно.

И тут подкатился совсем молоденький парень в больничной пижаме. В руке его болтался чертик, связанный, как это делают больные, из раскрашенных хлорвиниловых трубок. Парень ловко и забавно играл чертиком, как настоящий кукловод, и пищал:

— Уважаемая публика! У нас в госпитале посторонние! Непорядок! Как вы сюда попали? Ваше имя? — Он был наголо остриженный, с закованным в гипс горлом, бледный, худой, веселый. — Ваше имя! Ваше имя! — требовал чертик.

— Перебьетесь! — сказала Надька.

— Ой, как грубо! Он, грубо! Какое грубое обращение с больным! Сейчас же к Федору Иванычу! — пищал чертик. — К Федору Иванычу. А лет сколько? Сколько лет?

Надька хоть и отвернулась, а рассмеялась.

— Смеется, ура! — хлопотал и бил в ладони чертик. — Смеется!.. А может… ты к кому пришла? Ты не ко мне?.. Скажи! Скажи!

Тут подошли еще двое, один тоже молодой, а другой постарше и оба с улыбками. Тот, что постарше, сказал:

— Селиверстов не теряется… Познакомь, кловун!

— Перебьетесь! — ответил им Селиверстов чертиком, точно скопировав Надьку. — Идите, дяденьки, своей дорогой… Правильно я говорю? — опять обратился чертик к Надьке, и она невольно кивнула.

Все рассмеялись, а Надька смутилась. Но тут, слава богу, в конце коридора показался лейтенант, он нес в руках свою шинель и на ходу надевал фуражку. Торопясь, он прихрамывал.

Все повернулись за Надькиным взглядом и поняли, кого она ждет.

— Ну, что тут? — лейтенант всех оглядел. — Привет, Селиверстов!.. Не обижают? — обратился к Надьке.

— Здравия желаю, товарищ старшой! — весело сказал Селиверстов. — Вы что, как можно обидеть? Она сама нас обижает. Общаться не хочет. А вы, значит, все?

— Да вроде. Наконец-то.

— Да уж! Вы, говорят, тут побыли — ого!

— Не говори. А ты-то как?

— Нормально, товарищ старший лейтенант! — ответил Селиверстов чертиком, и все рассмеялись.

Второй, чуть помоложе, помог Сергею вдеть руку в рукав, тот поморщился, когда одевался, Надька это видела.

— На! — вдруг протянул ей Селиверстов чертика. — Возьми. Бери, бери, я себе еще сплету. Времени навалом…

Надька глянула на лейтенанта, спрашивая: взять?

Он разрешающе кивнул.

И Надька взяла: спасибо.

Они вышли, а Бухары не было.

— Где же она? — спросил лейтенант. Надька пожала плечами.

— Подождем или поедем?

— Куда?

— Как куда? К Тоне. Я ж уезжаю. Все.

— А я чего?

— Да ладно! Поехали!

Надька играла чертиком. Они ехали в автобусе, сидели на одном сиденье, автобус был полупустой.

— Ну а у тебя что новенького? — спросил лейтенант.

— У меня?

— У тебя, у кого же.

Надька плечами пожала: мол, что может быть новенького?

— Все нормально. Уезжаю. На Дальний Восток.

— Ты? К кому? Зачем?

— Так.

— Выходит, нам по пути. Ты самолетом или поездом? — Он засмеялся.

— Поездом.

— Ну все! Ты когда?

— А вы когда?

— Я девятнадцатого.

— Ну и я.

Он опять рассмеялся. А Надька нет.

— Кстати, ты где учишься? — спросил лейтенант.

— Нигде.

— Как нигде? Работаешь?

Надька покрутила головой. Чертик в ее руках мотался так и сяк.

— Так. Значит, не учишься и не работаешь?

— Не-а. Зачем?

— Как зачем? Зачем все учатся или работают?

— Не знаю. По глупости.

— Интересно. Выходит, все дураки?

Надька пожала плечами.

— У меня тоже был один такой солдат. Я, говорит, не хочу, как все… Я…

— Я — не солдат, — сказала Надька, — и потом — все равно я никому не нужна. — Надька говорила с ним, либо посматривая только на чертика, либо отворачиваясь в окно. И теперь совсем отвернулась, глядя и не видя бегущие мимо дома, деревья, магазины. И ожидала, что лейтенант будет продолжать опять что-то воспитательное или насмешливое. Но и он замолчал.

— Почему это? — спросил потом.

Она молчала.

— Так не бывает. Каждый человек кому-то нужен.

Она молчала. Потом взглянула искоса. Он смотрел на чертика. Тогда она повернула к нему голову. Лицо у него стало грустное, он усмехался.

— Я, похоже, тоже никому больше не нужен, — вдруг сказал он и подмигнул. — Но ничего. Ни-че-го! — И щелкнул по чертику.

Так они ехали, чертик болтался между ними.

— Слава богу, наконец! — Тоня стояла одетая в дверях. — А я уж заждалась! О, Надька! А ты откуда?.. Привет! Когда вы, интересно, сговорились?

— Военная тайна! — сказал лейтенант. — Да, Надь?

— Я за Светкой, я быстро, а вы посмотрите тут, Надь, сумеешь? — Она потянула Надьку на кухню, показала на кастрюлю борща, кипящего на малом огне, на другую с начищенной в ней картошкой, на приготовленную в духовке на противне утку — только огонь зажечь. — Я оттуда такси возьму. Утка уже готова, только разогреть… Сергей! — тут же позвала она и, обходя Надьку, ушла к Сергею, который уже разделся и причесывался в прихожей перед зеркалом. — Ну? — спросила она его. — Я жду, жду.

— Да я уже все сделал.

— Как? Сам?

— Пора без нянек обходиться. Сам.

— А билет?

— И билет взял.

Тоня хмыкнула как-то и сникла на глазах. Неопределенно улыбнулась: мол, воля ваша, хозяин — барин. Обернулась к Надьке, которая смотрела из кухни: ты-то не в курсе? Надька отвела глаза.

Вся эта ситуация была странной и странно Надьку мучила. Какая-то сила несла ее вперед помимо воли, она делала, чего ей вроде бы не хотелось, противилась и не могла противиться. Как вышла эта встреча с лейтенантом, столь долгое с ним общение? А теперь Тоня уходит, и они опять вдвоем — что все это значит?

— На девятнадцатое? — спросила Тоня.

Лейтенант кивнул, улыбнулся.

— Ну, спасибо хоть на этом, еще два дня, — сказала Тоня. Не без обиды.

У них с Сергеем были свои дела и свой шифр.

— Ладно, я скоро, — сказала Тоня, — я обратно такси возьму… — И ушла.

Лейтенант прошел в комнату, включил телевизор. Надька вернулась из прихожей на кухню, но что делать, не знала; все, кажется, было сделано. Открыла холодильник — там стояли водка и шампанское.

Она попила из-под крана воды. Прислушалась. Звуки телевизора — больше ничего. Тянуло туда. Вот чума. Надо было что-то делать. А что? Зачем?

Она пошла на цыпочках в прихожую и взяла с вешалки куртку. Телевизор работал вовсю, лейтенанта не было видно. Уйти. Бежать. Раз и навсегда. Не одеваясь, взялась за замок.

И тут он вышел.

— Ты что? Ты куда?

— Я пойду.

— Почему? В чем дело? — Надька молчала. Стояла понурясь. — Надя! Ну!

Она молчала. Он пошел прямо на нее и взял из рук куртку.

— Брось!

— Чего мне тут делать-то? — грубо сказала она.

— Тебе ж поручили за обедом смотреть.

Надька замерла. Они стояли чуть не вплотную. Сердце ее билось, и она боялась, что Сергею слышен его стук. Чума, ну чума и только.

— Пошли! — И он повел ее, пропустив перед собой, в комнату. — Ну что ты в самом деле? — Подошел и взял за плачи. — Я же уезжаю.

Он смотрел на нее, он улыбался, он был ласков, он шутил, — зачем все это? Что все это значило? Надька не знала, что делать. Она только чувствовала, что теряет себя, свою волю, силу, независимость. Чума… И ее надо одолеть. Ну, что он ее за плечи взял?.. Она вывернулась, как-то скособоченно стояла… Она вдруг потеряла и все свое искусство притворства, размякла. Что делать?

— Садись, будем хоккей смотреть, — предложил лейтенант. — Или ты не любишь? — Сел и похлопал по кушетке рядом с собой.

Надька осталась стоять. Он смотрел вопросительно.

— Возьмите меня в Свердловск, — сказала она.

Он раскрыл глаза: мол, ты что, девочка?

— Правда, — сказала Надька. — Мне все равно.

Тогда он опять поднялся.

— Это бывает в твоем возрасте. Это пройдет.

Надька хмыкнула, повернулась и пошла на кухню.

— Надь! — позвал он. Но она не вернулась. Телевизор загремел звуками хоккейного матча.

Она остановилась в прихожей. Перед ней было зеркало. Приложила руки к щекам — щеки горели. Прищурилась. Сказала себе: нет, она больше не останется. Вообще надо что-то сделать. Сейчас, раз и навсегда. Покончить с этим. Что за дурь вообще?

Опять вышел из комнаты Сергей.

— Надь! Ну ты что?..

— Все нормально, — сказала Надька. — Включите там духовку, а то я боюсь.

И когда он вошел в кухню, она взяла и задвинула задвижку на входной двери. И быстро скользнула в комнату, закрыла за собой и эту дверь.

В дверь стучат, в дверь звонят.

Сергей поспешно открывает, но не может понять, что закрыто на задвижку, дергает дверь и наконец открывает. Странно, что было закрыто на задвижку.

На пороге — Тоня, за ней Светланка.

— Вы что закрылись? Я открыть не могу, звоню, стучу! — Глаза Тони быстро оглядывают дом, прихожую, Сергея. — А где Надька-то?

Сергей растерян.

А Тоня уже идет вперед, не раздеваясь, вот дверь в ванную — открыта, вот дверь в комнату — закрыта. Почему? Она у них никогда не закрывается. Тоня оглядывается на Сергея.

Сергей ничего не понимает. Он стоит за спиной Тони, а Тоня — раз! — и открывает дверь в комнату. Там темно, только работает телевизор, идет хоккей, и в свете экрана видно, что на кушетке кто-то лежит. Тоня тут же включает свет.

На кушетке — Надька, раскинувшись, то ли в обмороке, то ли спит, — разметалась, свитер и сапоги валяются на ковре. Ну и ну! Тоня оборачивается и глядит в упор на Сергея. Он в полном обалдении.

Маленькая Светка, проскочив вперед, тормошит Надьку:

— Надя! Надя! Ты спишь? Ты чего спишь-то? Мам! Чего она?..

Кипит на кухне борщ, кипит-булькает картошка, шкворчит утка в духовке, Тоня шваркает крышками, дверками, она так и не сняла плаща. За ней Сергей.

— Тоня! Ну ей-богу!.. Ну ты что, Тоня?..

Но крышки только бряк-бряк, ножи, вилки — дзинь, дверцы — шварк.

— Тоня!

— Ну хватит! Что я, маленькая, что ли?..

— А, черт!

Сергей влетает в комнату. Надька, натягивая свитер, еще сидит на кушетке, возле нее копошится Светка. Сергей на ходу прихватил Надькину куртку и шарф.

— Ну-ка! — Он поднимает Надьку резко под мышки и ставит на ноги. — Ты что сделала, а? Ты зачем это сделала? Ты понимаешь или нет? — Обдергивает на ней свитер, обматывает ее шарфом и сует в руки куртку. — Давай-ка отсюда! Ну-ка! По-быстрому! Марш!

— Надя! Надя! — цепляется Светка. — Почему ты ее прогоняешь? Не уходи!

— Света! Ну-ка, посиди! — Сергей хватает Светку и крепко сажает на кушетку. — Иди, иди! — командует он Надьке и дергает ее. — Ах, она без сапог! А ну, сапоги! Быстро! — И он толкает ее, понукает, чуть не гонит.

Но надо же натянуть сапоги.

Надька натягивает сапог и начинает смеяться. Лейтенант, конечно, ничего не понимает и не подозревает, что Надька не над ним смеется и что она не его пришибла с Тоней, а себя, свою чуму, свою жалость — вот так ее!

И за этот смех Сергей чуть не вышвыривает ее. И захлопывает за ней дверь. И ему приходится стоять у этой двери спиной, потому что прибежала Светка и бьется о его ноги:

— Зачем ты ее погнал? Надя! Надя!.. Мама! Зачем он ее?..

В прихожую входит Тоня, снимает плащ, ни на кого не глядя, и вдруг резко кричит Светке, которая к ней бросилась:

— А ну замолчи!

Девочка пугается. Она садится на пол и плачет.

— Ведь не для себя я, для нее! — Мамка Шура всхлипывает. — Мне не надо. Мне теперь… у меня…

Ей не идет плакать: лицо ее распухает, делается некрасивым. Тем более что она в действии: собирает вещи, затягивает ремни, застегивает, хотя чемодан и сумка уже собраны, сама она в шубе, в платке. Надька стоит у окна тоже одетая. А мамка Клавдя, наоборот, сидит за столом строгая и ясная, все она уже выплакала и выговорила, выложила на скатерть свои ручища и сидит.

— А ей лучше будет, у нас перспектива, у нас… Надь! Ты документы-то взяла? Ехать ведь надо, сейчас такси придет… — Она приближается к мамке Клавде: — А ты в отпуск к нам сразу. У нас август — сентябрь сказка, прям сказка… Прости меня, — она берет тяжелую руку мамки Клавди, и та не отстраняется. — Ей лучше будет, лучше…

Мамка Клавдя кивает: мол, да, понимаю, согласна. Врывается Бухара:

— Такси пришло!

— Ну вот, ну вот, поехали! — Шура опять суетится, застегивается, подходит к Надьке. — Надь! Ехать!

Надька кивает, но все так же отрешенно. Она поворачивается, ждет, чтобы встала и начала одеваться мамка Клавдя. Но мамка Клавдя встала, а ноги у нее не идут. И она опять садится и говорит:

— Да нет, я не поеду, вы сами. Вон девчонки проводят.

Надька не смотрит на нее, и она на Надьку тоже. Опять эта жалость, эта чума дерет Надьке сердце, и она в ярости не знает, как быть. Клавдя сидит странно спокойная, тяжелая, простая.

— Ну, что ты? — грубо говорит ей Надька.

— Надь! Ехать! — повторяет Шура робко.

И тогда мамка Клавдя поднимается еле-еле, опираясь на стол:

— Чегой-то прям ноги отнялися, — говорит она виновато и даже с улыбкой. — Ну, Надюшка, не могу. Ехайте сами… Будь хоть там-то человеком, не срами себя!…

— Надя! — зовет Шура.

Надька резко подходит к Клавдии — та не успевает обнять, задержать ее, — целует мамку в голову и тут же отпускает. И отходит без всякого, отшатывается, как ванька-встанька.

Шура обнимается и целуется с мамкой Клавдией, словно родней у нее и нет никого. А Надька, не взглянув на свой дом, вместе с Бухарой выходит, вдвоем несут чемодан. Неужели уезжает Надька? На Дальний Восток? Так вот — раз! — и уедет? Неужели кончилась ее непутевая жизнь и начинается другая?.. И мамку Клавдю она бросает, и подруг?..

Бухара заглядывает Надьке в лицо, но понять ничего не может.

И вот аэропорт, и багаж уже сдан, и мамка Шура с Надькой расположились в ожидании посадки у стеклянной стены, за которой видны хвосты самолетов и откуда время от времени доносится самолетный рев.

Шура что-то говорит и говорит, на коленях ее сумка, а на сумке развернутая плитка шоколада, и она отламывает куски и дает Надьке. И Надька ест. Вот она, новая Надькина жизнь, — самолеты, небесные пути, серебряная фольга, вкус шоколада.

А где-то наверху, над головами все время мелькает электронное табло: числа, часы, минуты, температура воздуха… И число, между прочим, девятнадцатое. Мелькает и мелькает, мелькает и мелькает.

— Надь, — говорит вдруг Шура. — Я тебе там хотела сказать, да уж ладно, не могу, тут скажу… Одна ведь я теперь, Надь, уже полтора года как одна, ты слышишь?

Надька слышит и не слышит. Еще не хватало! Может, и тебя пожалеть, Шура?

— Что ты так?

— Как?

— Смотришь нехорошо.

— А как мне смотреть? — Надька кривится.

А табло выбивает: девятнадцатое, девятнадцатое…

И Надька вдруг морщится, лицо у нее делается такое, будто ей нехорошо стало, она берется за живот. Мать пугается.

— Ты что? Так, может, все-таки правда?

Надька кривится: да нет, это твой шоколад. Она встает. Шура подхватывается тоже идти с нею, но у нее сумки, коробки, ручная кладь, и Надька машет: мол, не ходи, сиди, я сама. И Надька уходит. Она идет в ту сторону, где на указателе показаны туалеты.

На табло горит: девятнадцатое.

Шура бегает по аэровокзалу. Шура ждет. Люди идут мимо на посадку, там, за стеклами, уже наполнен автобус, и дежурная приглашает Шуру идти тоже.

Шура мечется. Шура объясняет. Шура плачет. Садится среди своих коробок и сумок и плачет.

А Надька едет в полупустом автобусе долгой дорогой из аэропорта. Едет и едет, едет и едет.

Потом на метро.

Потом опять на автобусе.

Первый пушистый снег выпал девятнадцатого числа.

Бухара, Жирафа и Ленок вышли из училища, вернее, из ворот хлебозавода после занятий и увидели… Надьку. Они стали как вкопанные.

Надька поманила Ленка отойти в сторону.

— Ты как?.. Ты же улетела! Откуда взялась? Ты что? — спрашивает Ленок. В ответ Надька снимает варежку и показывает аптечную коробку: маленькие желтенькие таблетки сыплются в ладонь.

— Что? Жить мне больше неохота, вот что!..

Они смотрят друг на друга. Со стороны глядят на них Бухара и Жирафа. У Ленка падает варежка. Она перебрасывает сумку с плеча на плечо и подставляет ладонь: сыпани и мне тогда тоже.

Но Надька качает головой, улыбается, делает шаг назад и, полуотвернувшись, жменей бросает таблетки в рот. Торопится, глотает. Еще. Еще.

— Ты что? Правда, что ли, проглотила? Отравишься! Плюнь, Надя!

Надька смеется. Хватает ладонью свежий пушистый снег и заедает.

— Выплюнь, ты что!

Ленок не очень верит Надьке, все это ее фокусы опять, но все-таки неприятно, она озирается и машет: сюда! Бухара и Жирафа мчатся изо всех сил. Надька отступает, Бухара с Ленком и Жирафа — за ней. Ленок на ходу объясняет Бухаре и Жирафе, в чем дело, те не верят. Куда ты, Надя? Постой! Надька бежит через улицу, за ней подруги перебегают перед машинами дорогу…

Потом они едут в метро.

— Ну ты дура! — говорит Ленок. — Ты совсем!

— А начинает уже кружиться, — говорит Надька и смеется.

— Да что ты ей веришь? Ты Надьку не знаешь? — усмехается Бухара. — Ну витамин цэ, подумаешь!

— Это не цэ, в больницу надо, — говорит Ленок. — На промывание. «Скорую».

— Хватит, меня уже промывали, — говорит Надька и опять смеется. — Отстанете вы или нет? Вот чума!..

Надьке в самом деле все хуже. Перед глазами круги, ноги идут или не идут, непонятно, ее пошатывает и покачивает. А выходят они прямо на вокзальный перрон, прямо к табло, где отбито отправление свердловского поезда. Уже вечереет. Надька останавливается и, еле ворочая языком, говорит:

— Прошу! За мной… не ходите… больше… Все…

И решительно идет вперед одна.

Она идет одна, но ей приходится остановиться, опереться рукой о вагон. Она стоит и уже мало что понимает… Девчонки в отдалении движутся за ней.

— Она отравилась, я вам точно говорю, — шепчет Ленок подругам.

— Артистка! — говорит Бухара.

И вот вдали у вагона три фигуры: Сергей, Тоня и Светка, которая крутится у их ног.

Надька медленно приближается к ним. Она почти падает.

Они, наконец, видят ее. И отворачиваются, делают вид, что не видят.

Фига́! Интересно! Они не понимают! Они не верят! Они не знают, что  и з — з а  н и х  она решилась умереть, убить в себе любовь к ним и сейчас, вот здесь, умрет у них на глазах! Надьку качает, она хватается за столб и больше не может идти.

Ленок хочет бежать к ней, но Бухара останавливает: «Нет, не мешайте ей! — Они потешаются с Жирафой. — Ну, Надек дает!» Они не понимают, в чем дело, ради чего они все оказались именно на вокзале, но вдруг детский крик несется: «Надя! Надя!» Это маленькая Светка увидела Надьку и бежит к ней.

А Надька осела возле столба, ей плохо, ей на самом деле плохо, но все только смотрят и смеются или усмехаются. И она сама смеется. Кто-то из прохожих остановился, обеспокоился: что такое с девчонкой? И проводница ближайшего вагона уже видит, что ей плохо, но  с в о и  не реагируют, не подходят. «Опять комедия!» — говорит весь вид Тони. Она отворачивается, но профессиональное чувство подсказывает ей: тут что-то не так. Она говорит с Сергеем, тот тоже старается не глядеть назад, но теперь, когда побежала Светка, обернулись.

— Надя! Надя! Ты что? — лепечет Светка, присев возле, а у Надьки закатываются глаза, она уже не может смотреть.

— Мама! Мама! — кричит Светка и бежит к Тоне. — Мама!

Надька падает ничком и тоже хочет повторить «мама», а шепчет:

— Чума…

Надька поднимается по своей лестнице домой — все кончено, оборвано, Сергей уехал, Тони ей никогда не видеть, никого не видеть, конец. Ее сопровождают Ленок и Бухара. Но потом отстают. Надька бледна, устала, открывает своим ключом дверь.

Но нет, дверь не открывается, она заперта изнутри. Надька не успевает постучать — открывают. Мамка Клавдя стоит на пороге: седая, простоволосая, старая, в старой латаной рубахе. И Надька тычется в нее, обнимает, приникает, опускается на колени, как блудный сын на картине Рембрандта.

Мамку Клавдю не держат ноги, она садится тоже, и Надька рядом с ней. Обе плачут и лепечут всякие слова:

— Родимая ты моя, жданочка…

— Кто она мне, чего я с ней поеду?..

И тут звук странный раздался, сбоку, с кухни. Обе обернулись: в дверях кухонных, поднявшись с раскладушки, стоит мамка Шура, сгорбилась и кухонной занавеской, обеими руками, закрыла себе уши, чтобы не слышать…

Вот чума так чума! А мамка Клавдя — ох, простая душа! — обернула от себя Надьку и толкнула в спину: подойди, мол, пожалей ее, ну! — и Надька подошла осторожно. И как схватила ее Шура, как сжала, зарыдала еще пуще, не в силах говорить…

Эта плачет, эта плачет, и Надька — куда деваться? — тоже плачет. Как они плачут втроем, эти женщины, обняв друг друга!..

«Роковая ошибка»

«Роковая ошибка»

— Ну чего ты, Надек, пошли! — Бухара попрыгивала на месте, ей не терпелось начать, она поглядывала в сторону станции, откуда метро выбрасывало народ.

Бухара попрыгивала, Ленок затягивала молнию на куртке, Жирафа сделала постное, печальное лицо. Они втроем стояли, а Надька сидела на бульварной скамейке, осыпанной сентябрьским листом, один кленовый лист крутила за длинный черенок меж пальцев. Что-то ей скучно было вступать в игру. Вы давайте, давайте, говорил ее вид, я-то успею, свое возьму.

— Пошли, Жир! — сказала маленькая черная Бухара длинной белесой Жирафе. — Жир!..

И они пошли.

— Ты чего? — спросила Ленок Надьку.

— Да не, ничего, я сейчас… Вон бери, твой! — И Надька показала на мужчину в шляпе, который, выйдя из метро, остановился закурить: поставил портфель между ног, а на портфель торт в белой коробке. Сразу видно: в хорошем настроении, значит, добрый. Ленок тут же послушалась и мягко двинулась наискосок к мужчине, чтобы вынырнуть возле него сбоку. Ленок узкая, как кошка: голова обтянута шапочкой, спина — курткой, зад — джинсами, ножки — сапогами. Нет, не кошка — змейка, змея.

Надька наблюдала издали. Видела, как Жирафа подошла к телефонным будкам, а Бухара к киоскам — там слепились «Союзпечать», «Табак», «Мороженое» и гуще толпился народ. Ленок приблизилась к мужчине. С жалобным лицом, смущаясь, но и чуть виясь, не скрывая своих достоинств, лепетала: «Извините пожалуйста, у вас не найдется пятачка на метро, домой не на что доехать…» Мужчина уже наклонился было за тортом и портфелем и хотел бежать дальше в том же темпе, в котором выбежал из метро, но — Ленок била в десятку — пыхнул дымком сигаретки, вгляделся: та стояла бедной скромницей. Надька услышала веселое:

— Дайте пятачок на метро, а то на портвейн не хватает, а? — Мужчина был еще не старый и говорил громко. Он полез в карман, порылся и раскрыл ладонь с мелочью: — На, держи!.. — Ленок опять вилась, стоя на месте: мол, зачем мне столько? Потом выставила руку. — Держи, держи, сами такие были! — Мужчина подмигнул и побежал беспечно, помахивая тортом. Ленок опустила мелочь в карман, повернула голову к Надьке, подмигнула. «Отлично! — отвечала та взглядом. — Не слабо!»

А возле автоматов Жирафа уныло клянчила двушки у тех, кто помоложе, — вон к такому же длинному, как сама, парню подошла, и тот нехотя отдал ей монетку.

У киосков за мелькающими людьми Бухара, тоже понуро, стояла перед молодым мужчиной, который, видно, на минуту выбежал из дома в одной клетчатой рубахе и без шапки, — он держал в руках, одну на одной, сразу несколько пачек пломбира. Наклонясь к Бухаре, нетерпеливо слушал, потом подставил ей нагрудный карман рубашки, чтобы она сама вытянула оттуда деньги. И она, кажется, взяла сразу бумажкой — должно быть, рубль. Мужчина еще протянул ей брикеты с мороженым, и Бухара — цап! один, а он щелкнул остальными ловко, как в цирке, скрепив их опять давлением.

С этим брикетом Бухара примчалась к Надьке:

— На! — Ее уже охватил азарт добычи. — Видала? — И она в самом деле показала рубль. — Ты-то что?..

— Я не хочу, — сказала Надька про мороженое.

— Ну, а куда его? Ешь! — И Бухара умчалась.

Надька откусила и положила пачку на скамейку. Полезла в карман брюк, достала деньги: рубли, трешки, мелочь — рублей пятнадцать набиралось, — сунула назад.

Не так уж деньги им были нужны — они развлекались.

Посмотрела опять: где кто? Ленок стояла перед интеллигентного вида женщиной, та рылась в кошельке, искала, видимо, пятачок. А от киосков вдруг взметнулся женский высокий голос: тетка с сумкой и с пакетом чистого белья из прачечной кричала вслед отступавшей Бухаре:

— Как не стыдно! Только что просила вот тут у гражданина! Ни стыда, ни совести! — Женщина пыталась привлечь внимание общественности, но общественность реагировала так себе, а Бухара уходила, ввинчивалась в метро, где не вход, а выход. И тут же возникла Ленок, кивнула Надьке и тоже двинулась к метро. За ней Жирафа с округлившимися сразу глазами.

— Какие наглые! — шумела женщина. — Вы подумайте! Все им можно!

Надька бросила без жалости почти целую пачку мороженого в урну и пошла тоже. Нарочно сблизилась с теткой, которую уже все покинули, пробасила:

— Ладно орать-то! Чума! — И нырнула в метро.

Они сидели на лавке на перроне и обсуждали происшествие. Бухара изображала тетку, растопырясь и держа в руках невидимую поклажу.

— А ты кончай, Надек, — вдруг ни с того ни с сего сказала Жирафа. — Мы это… а ты сидишь.

— Да! — Кажется, уж кто бы говорил — тут же прищурила и без того узкие глаза Бухара.

— Да! — сказала и Ленок. — Так не полезно. — И кинула в рот таблетку: она все время глотает разные витамины, знает, что? полезно, что? не полезно, у нее мать в аптеке работает.

Надька поглядела жестко в сонные глаза Жирафы, и та тут же стушевалась, нагнула голову в нелепой вязаной коричневой шапке. Ленок и Бухара тоже отвели глаза.

— Ладно! — Надька говорила властно и кратко. — Вон компоту хотите?

Они так сидели, что перед ними мелькали только ноги и сумки прохожих. Народу было уже не так много. Надька кивнула вслед женщине, которая несла в авоське три банки венгерского «глобуса».

— Компоту! — ухмыльнулась Бухара, намекая на невыполнимость задачи.

— Компот — это полезно, — одобрила Ленок.

— Ну, на? спор? — сказала Надька, уже неотрывно глядя в спину женщины с компотом, и повторила любимое свое словечко: — Чума…

И вот они вошли в вагон. Женщина — высокая, белокурая, усталая, обе руки заняты — с облегчением увидела, что есть место, села, одну сумку, матерчатую красную, поставила у ног, другую, сетку с банками, — на сиденье рядом с собой. И попала взглядом на Надьку, та опустилась рядом.

Надька еле слышно всхлипывала, утирала слезы. Вроде тайком, не напоказ.

— Девочка!

Надька отворачивалась с таким видом, что, мол, кому до меня дело.

— Девочка, ты что? Что-нибудь случилось?..

Люди со стороны поглядывали с любопытством, но поскольку женщина с компотом уже занялась девочкой, тут же поостыли.

В соседнем вагоне, таясь за торцевым стеклом, маячила кудрявая, теперь без шапки, голова Жирафы.

— Ну скажи. Ты откуда?..

— Ниоткуда! — со всхлипом отвечала Надька.

— Ну? — Женщина протягивала к ней свою добрую руку. — Ну? Кто тебя?..

— Да ну ее!

— Ну кто, кто?

— Да мать! Я у нее приемная, так она хуже мачехи… домой не пускает, я уже второй день… — Надька била сразу из крупной артиллерии. И поглядывала на компот, невольно отвлекая взгляд женщины на сумку. — Совсем уж! И никакой управы на нее нет. Чума!..

— Ох, боже мой! Как же так? А родная мать?

— Да бросила! Сама на Дальнем Востоке.

— Как бросила?

— Да так! Как бросают!

— Ой, боже, боже! А ты учишься, работаешь?

— Учусь. В хлебопекарном. Да она и в училище придет, будто помои на меня выльет: такая я, сякая, а сама…

— Господи, что делается на свете! — уже вовсю жалела Надьку женщина, а Надька только махнула рукой: мол, что уж тут говорить. А сама не сводила взгляда с компота.

— Может, тебе денег немножко?..

— Ну что вы, спасибо, я не возьму. — И не было сомнений, что эта бедняга девочка не может взять у незнакомого человека деньги. — А это что у вас? Я таких банок сроду не видела.

— Да ты что? Это компот венгерский. Как не видела?

— Да не видела, где я увижу?

— Боже мой!.. Дать тебе?

— Зачем? Я не возьму.

— Да ну что ты! Возьми! — Женщина уже запускала руку в сумку и доставала банку. — Возьми, ерунда — компот. — Она рада была хоть чем-то помочь бедной девочке и тем, кстати, выйти из положения.

— Вам тяжело, я вам помогу нести, — сказала Надька светлым ангельским голосом, уже как бы в компенсацию за явившийся наружу компот. Она без зазрения совести глядела в доброе, усталое и блестевшее от усталости, словно от крема, лицо женщины и боялась даже покоситься в сторону, где за стеклами соседнего вагона уже готовился, конечно, взрыв восторга.

И вот холодная банка в руках у Надьки, женщина еще что-то говорит, сердобольно на нее глядя, но поезд тормозит, пора. На перрон вылетают девчонки с воплями, и Надька выскакивает к ним.

— Компот! Компот! Надек-молоток!

Надька победно подняла банку компота — словно кубок.

Перебежав перрон, они влетают во встречный поезд.

Вагон полупуст, сидят поблизости две железнодорожницы с набитыми сумками, тетка с тазом в мешке, молодая женщина в очках с книгой, другая женщина с мальчиком лет восьми. Влетев, Жирафа цепляется двумя руками за поручень, виснет на нем, а задача других — оторвать ее, повалить.

— Гроздь!

— Гроздь! Гроздь!

И все кидаются, тоже виснут, орут.

— Гроздь!

Оторвали Жирафу, повалились на сиденье с воплями. Полный восторг.

Надька и Ленок поднимались по лестнице на последний, пятый этаж старой пятиэтажки без лифта. Дурачились, висли на перилах, приваливались к стене.

— Сейчас поесть чего-нибудь! Я ужас как! А ты, Лен?

— Не полезно на ночь.

Да, Ленок красавица. У нее манера. Надьке против нее куда! С кургузой своей фигурой, широкой мордой, прямыми дурацкими волосами. Когда они остаются одни, то Ленок сразу берет верх, а Надька теряет всю свою власть.

Надька открывала своим ключом дверь, дверь не поддавалась.

— Заперлась, дура! — Надька нажала звонок, и звон хорошо был слышен внутри квартиры. Дверь не открывалась. Надька нажимала еще и еще. — Ну!.. — Она опять выругалась, повернулась и стала стучать в дверь каблуком.

И вдруг из-за двери:

— Не стучи! Не открою!

— Открой, ты чего?!

— Не открою! Иди, откуда пришла!

— Открой! Видала, Лен?.. Вот чума!.. Открой, я здесь с Леной!.. Мамка Клавдя!

— Хоть с чертом! Тебе когда сказано приходить?

— Открой! Сейчас дверь расшибу!

— А я вот милицию, она тебе расшибет!

Ленок сразу заскучала:

— Я пойду, Надь.

— Стой! Я сейчас!.. — И Надька стала еще пуще — от стыда перед Ленком — колотить и орать: — Открой! Открой!..

У соседей напротив уже глядели через цепочку. Ленка кинулась вниз по лестнице. Бедная мамка Клавдя уже не рада была — гремела замком, отпирала, а Надька билась о дверь, стучала кулаками в ярости, но без слез.

…Выходит, в дом-то ее и правда не впускают.

Из холодильника Надька достает банку лосося, за нею банку сгущенки. Обе банки ловко вспарывает на дешевой клеенке кухонного стола. Тут же полбатона белого, тут же видавший виды «маг», который испускает свои «лав», «лайк», «гив», «май». Это очень интересный «маг»: передняя крышка с него снята, задняя тоже, и видно все сложное, на схемах и в цветных проводах, нутро аппарата.

Надька сидит одна за столом, ест. А за спиной ее — всхлипывания, сморкание, кашель и бесконечный монолог, каждый день Надька его слышит.

— Ну змея выросла, свет не видывал! Во, возьмет банку лосося и уговорит одна всю! Ей что! Мать болеет, мать того гляди помрет как собака, воды некому подать будет, — да черт с тобой, кому ты нужна, она только рада будет — наконец место освободила, слава богу! И жилплощадь теперь вся наша, води сюда всю банду свою, гуляй!

Кашель только и останавливает мамку Клавдю, она чуть не плачет от жалости к себе, на самом деле представляя, как это она помрет, а Надька тут же наведет своих подружек и будет здесь безобразничать, прогуливать нажитое.

Надька, разумеется, и ухом не ведет, нарочно громче делает музыку, хотя, конечно, все слышит и про себя еще мамке Клавде и отвечает кое-что не больно вежливое: губы шевелятся.

— Бесстыжая, больше никто! — продолжает мамка. — Уговорит хоть три банки зараз, сгущенки налопается, и плевать ей, откуда ты, мать, взяла, где у тебя денежки удовольствия ей справлять. Одни удовольствия, одни удовольствия им подавай: поесть вкусно, да танцы, да кина, — вот вам и вся жизнь! Откуда паразиты такие только повыросли!

Опять кашель, опять вызов: мол, ну, ответь, ответь, я тебе еще тогда не такое скажу, но Надька молчит, и мамка Клавдя переходит к самому больному месту:

— А какая девочка была, два годика, куколка, звездочка! У нас с хлебозавода Нюрку тогда выдвинули, она со мной сама лично ходила в детдом, хлопотала, я год ждала, чтоб подобрали девочку получше, чтоб у ней хены не срабатывали далеких предков, — нате вам, дорогой товарищ Шевченко, вот оно выросло! Откудова только набрали таких хенов в один организм — вот что страшно-то! А выдали-то? Толстенькая, в белом платьице, волосики вьются прям локонами, глазки, как у куколки, открываются, так и сияют — ангел! Вот он, ангел!..

Тут не выдерживает мамка Клавдя и ревет.

Выходит, Надежда и насчет детдома не врала женщине с компотом… Историю про себя маленькую она слушает с интересом: все мы любим, когда нам о нас же рассказывают.

А мамка Клавдя продолжает:

— А ручки-то крохотулечки, пальчики тепленькие всегда, горячие, как возьмешь в свою рабочую лапищу-то нежность этакую, заплачешь, ей-богу, заплачешь. Сидит, бывало, в ванночке, ручонками шлеп-шлеп, резиновым крокодилом шлеп-шлеп. Ма-ма!.. Что, моя жданочка, что, моя звездочка?.. Ну, слезы, слезы, не нарадуешься, откуда ж счастье-то привалило тебе, дуре одинокой, — так и плачешь над нею, крошечкой, и сама-то сирота выросла, фашист все пожег, всех загубил, с пятнадцати лет в городе на работе, сначала камни растаскивали, цельные улицы разбитые, а потом, спасибо, на хлебозавод определили… И откуда, — тут опять высоко поднимается мамкин голос, — такое-то, зачем только растут? Так бы и засахарить их крошками-то! А то ведь кто выросло! Кто? Черт ядовитый, больше никто! Вот и вся куколка!..

(Ну и переходы у вас, мамка Клавдя, ну и переходы!)

— Мать в гроб вгонит — и порядок в танковых частях, это ее мечта-то и есть! Ну? Все? Отзавтракали, ваша величество? Хоть банку бы за собой выкинула, привыкла: подай, принеси, всю жизнь выносить за тобой матери!..

И — не выдержала Надька, заорала:

— Замолчи! Какая ты мне мать? Чума!

«Маг» в играющем виде сунула в кустарную холщовую сумку, кота Сидора отбросила ногой, об которую он терся, по столу стукнула так, что банки подпрыгнули и повалились. А мамка Клавдя этого и ждала.

— Ах, не мать! Катись! К своей катись! Она вон завтра явится, пусть берет тебя к черту! «Прилетаю завтра рейсом…» Прилетает она, ведьма летучая!.. На вот, встречай иди! И глаза б мои вас больше не видали! — кинула Надьке телеграмму и зарыдала, пошла багровыми пятнами.

Бедная мамка Клавдя! Плюхнулась на табуретку в своей пятиметровой кухне, подперла голову, некрасивая и нескладная, как кривое дерево, — передовица своего хлебного производства, уважаемая работница, а тут, дома, никто, «дура старая», каждый день одни обиды — конечно, за душу возьмет. Да еще  э т а  приезжает — нет, к сожалению, в нашем языке такого слова, которое бы определило это понятие — мать, которая родила, но не воспитывала своего ребенка. Как назвать такую: родительница, рожальница, детородница, производительница?

Мамка на кухне кашляет и плачет, Надька в ванной закрылась, кот Сидор банкой из-под лосося по полу гремит.

А вот, пожалуйста, кинохроника — расширим границы нашего повествования прямо до Дальнего Востока — кинохроника: синее море, белый пароход, синее море, Дальний Восток.

Плавучий рыбный завод. Лебедки заносят над трюмами тугие от рыбы пузыри сетей. Как серебристая мелочь, сыплется рыба и мчится по мокрым транспортерам в разделочные цеха.

Крутятся механизмы, дымят котлы, щелкают и гудят автоматы. А вот и банки из-под лосося. Вернее, для лосося. Они тарахтят, заполняя длинные столы. А вот и руки, которые укладывают в банки разделанную рыбу. Это женские руки. Две руки, четыре, шесть, сто, двести. Гигантский цех, сотни женских голосов. Голос диктора сопровождает эти кадры бодрыми словами о перевыполнении плана, комментатор берет интервью у бойкой белозубой рыбоукладчицы. И опять рыба, сети, автоклавы, банки с нарядными наклейками…

И на этом фоне начинается еще один монолог, тоже женский. Но женщина теперь иная: крепкая, широколицая, хорошо одетая (жабо белой японской блузки), причесанная в «салоне». Разговор идет с соседкой по самолетному креслу: лететь далеко, можно обо всем на свете переговорить.

Стюардессы разносят обеды, женщины едят, подставляют пузатые стаканчики, в которые им наливают вино, обе оживлены, свободны, веселы: полет, еда, разговор, мужские взгляды — жизнь!

Смеются.

— Чего бы покрепче! — Будем здоровы! — Смотри, икру дают! — Глаза б мои на эту икру не глядели!

— …Ну вот, — продолжает свой, видимо, издалека начатый разговор мамка Шура, так ее зовут в отличие от мамки Клавдии, — живу как сыр в масле, грех жаловаться, а ведь все сама, всю жизнь вот этими руками — видала такие руки?

Она показывает руки, и они поражают своей шириной, толщиной. Такие руки бывают только у работниц рыбзаводов, разделочниц и укладчиц, кто имеет дело с рыбой, крабами, креветкой: рыба и соль разъедают натруженные руки, они пухнут, раздуваются — это профессиональное заболевание. Вернее, даже не заболевание, а результат, признак именно этого труда. Как мозоли у плотника.

— Я его любила без памяти, — рассказывает Шура, — я за ним на край света пошла в буквальном смысле: взяла да прилетела к нему на Камчатку. А мне еще восемнадцати не было. Мы десять лет безразлучно на одном судне плавали, я все навсегда позабыла. У меня мама померла в Воронеже, я только через три месяца об этом узнала. Он краба ловил и креветку, корюшку, лосося, он у меня рос год от года, его весь Дальморерыбопродукт знает, мы с ним два года в Сингапур ходили, — видишь, у меня шмотки — импорт, фирма?, мы на двоих такую деньгу заколачивали, мама родная, не приснится! Тем более он молодым сроду не пил, только трубку курил да книжки читал. Как я его любила — это роман, ей-богу, если описать, одно счастье и счастье было у меня в жизни, больше ничего. Не расставались нигде!.. Ну и куда мне было с дитем, подумай? Сама еще девчонка, все в самом разгаре, один он у меня в голове, — и вдруг на? тебе! Как я пропустила, не поняла по неопытности, а потом хвать — поздно! Вот это была моя самая  р о к о в а я  о ш и б к а  в жизни! Ей-богу, я всегда так и говорю: «Надька — ты моя роковая ошибка!..» Да уж, видать, так устроено — за все расплачиваться. А ребенок значил конец всему: в плавание с ним уже не уйдешь, разлучайся, значит, на семь-восемь месяцев, он в море, ты на берегу — это все. Там таких, как я, на плавбазе еще четыреста пятьдесят, а он как выйдет с трубкой, глаз прищурит и по-английски: ду ю уот ис лэди дуинг ивнин тудей? И — отпад, любая тебе лапки кверху… Как мне его было оставить?.. Да где оставить! В слабость кидало, если я полдня его не вижу, не дотронусь хоть вот так. Я ни одного дня и ни одной ночи без него не жила. Нет, не опишешь!.. Короче, он даже не узнал ничего. Я вроде мать навещать уехала, она еще жива тогда была, все болела, а он в Ленинграде был на курсах повышения, и я с ним. Я так подгадала, что на три месяца нам расстаться, — господи, выживу ли?.. Ну, подгадала, чего только не делала врачиха, Ирина Петровна, век ее не забуду, такое золото попалась, я полтора суток в родилке, чуть не померла, она меня не бросила. Я ей-то все и рассказала потом. Роковая, говорю, ошибка этот ребенок, загубит он всю мою жизнь. Я даже видеть ее не хотела, представляешь, какая злая была. Кормить отказалась. Меня спрашивают, какое имя дать девочке, я молчу. Какое, говорю, хотите, такое и давайте. Ну что ты хочешь, мне двадцать лет, ни кола ни двора, а в голове только он! Он меня в Ленинграде ждет, а я что ж, с дитем на руках к нему явлюся? Он и так все спрашивал, что со мной, а я — ничего да ничего. Чтоб он фуражечку вот так, честь отдал и гуд бай, леди?.. Короче, пиши, говорит Ирина Петровна, заявление и забудь навсегда, что была у тебя дочь, глаза б мои на тебя не глядели! Четвертый, говорит, случай у нас, будьте вы прокляты, такие матери!

Стюардессы собирали обеденные подносики, мамка Шура обтерла свое крепкое лицо и твердый рот мокрой бумажной надушенной салфеткой, подкрасила снова губы, закурила «Мальборо» и продолжала, не могла остановиться, историю свою и своей дочери:

— Знаешь, вот сейчас говорю и будто про кого-то другого говорю, будто то и не я была и случай этот не со мной. Как сон или под гипнозом я каким находилась, ну ей-богу! Человек, говорят, весь целиком за семь лет меняется. Так я, выходит, с тех пор два раза переменилась. А было, знаешь, время, что я вроде и забыла про это. Нету. Не было. А чем дальше, тем больше мучить стало. И Николаю рассказала, не смогла, лет, может, через пять или шесть как-то под горячую руку. Он потом спрашивает — умный он у меня, понял: неужели, говорит, ты меня так любила, что ради меня ребенка нашего бросила? Ну и сам сказал: надо, говорит, ее найти. А где, как? Я стыдилась, да и не хотели нам говорить. Ирина Петровна сама в Сирии три года работала, я ее ждала, к ней потом поехала, во Львов. Ну, найти, говорит, можно, но зачем? У девочки другая семья, мать другая, вся жизнь другая. Мы с Николаем говорим: ну мы хоть издалечка поглядим. Нет, говорят, не мучайтесь и других не мучайте. Я говорю: Коля, если ты так ребенка хочешь, я тебе рожу. И тут он отвечает: нет, еще поплаваем, я без тебя тоже не могу. Вот такая судьба…

Соседка уже почти дремала, глаза ее хлопали, закрывались и открывались, что доказывает, кстати, нашу уже некоторую привычку к подобным историям, невосприимчивость.

— Ну и что же, — спросила соседка, торопя развязку, — так ты ее и не видела, дочку?

— Я-то? Я да не увижу! — Шура твердым жестом гасила сигарету в подлокотнике, глядела на кипень белых облаков за окном. — Каждый год вижу. Мы договорились: у той матери не забирать, ладно, хоть и проку там мало, одинокая всю жизнь, на хлебозаводе работает, одна тупость, но теперь… — Шура прищурилась. — Помогать мы все время помогали, и сейчас полный чемодан ей везу… Нет, теперь все не так…

Что? именно «не так», Шура не договорила.

— Ох, господи, чего на свете не бывает! — сказала соседка и зевнула. Она, должно быть, ожидала некий более страшный конец истории. — Может, поспим часок? В сон клонит, прям не могу.

— Да, спи, спи, конечно, — сказала Шура. — Спи.

— А она-то к тебе как? — еще поинтересовалась соседка.

— Кто?

— Дочка.

— Дочка? Нормально.

— Ну и все. Что душу бередить, она теперь уже считай выросла.

— Это да.

Соседка откинулась, уже откровенно закрыла глаза. А Шура отвернулась к окошку.

Там сверкающие облака стояли внизу, как белое море.

И вот закачались на белом, как в мультяшке, черные сейнеры. Закачалась черная матка-плавбаза. И подул ветер, зазвенели снасти.

И покатилась опять рыбацкая хроника: женские молодые лица под капюшонами, твердые морские фуражки, лебедки с пузатыми тралами. Ручьями льется рыба. Речушками. Реками. Серебряный поток. Золотой… Потом это превращается в брикеты мороженой рыбы. Вот холодильные камеры. Трюмы рефрижераторов. Мощные автофургоны. Наклейки. Клеймы. Подписание торговых соглашений. Аплодирующие друг другу внешторговцы.

Сейнер мотает на волне, и вода перелетает через него, как через поплавок. Игрушечный кораблик в ванночке. Дитя, сидя в воде, лупит по воде корабликом. Рыба идет стаей.

…Не соврала, выходит, Надька и про Дальний Восток.

Гонит ветер корабликами сухие листья по тротуару, и они не шуршат, а гремят, как жестяные. Осень стоит сухая, солнечная, но сегодня вот ветер сорвался, бегут облака, и сразу нервно и неуютно на душе.

В районе, где живет Надька, все как в маленьком городе: дома не выше пяти этажей, мостовая еще булыжная, по узкой улице летит трамвай, сотрясая маленькие дома с геранями на подоконниках. Целый пролет меж двумя остановками занимает красная кирпичная стена старинного завода, где делают теперь холодильники, и длинные высокие окна забраны железными решетками. В окнах горит дневной свет, и больше ничего не видно.

Надька не села на трамвай, идет пешком вдоль заводской стены. На той стороне — домишки, деревья, заборы, вон детская площадка, давно ли Надька сама качалась там до одури на железных качелях, а теперь мотается с утра пораньше девчонка в голубой пуховой шапке, и качели визжат так же, как десять лет назад.

А там, за облетевшими кривыми липами, старинное здание школы. Надька ее не любит, школу, ничего хорошего не вспомнишь. Училась она плохо, была упряма, учителям грубила. В пятом классе хотели оставить на второй год, да мамка Клавдя пошла плакать, упрашивать, Надьку оставили, но с тех пор она не могла больше  и х  в с е х  терпеть — за то, что одолжение сделали.

В школе учился один знаменитый летчик, построена она была еще до войны, но все это не интересовало Надьку, и она не понимала, что это значит, «до войны».

За каменным сараем двое девятиклассников передавали сигаретку один другому по очереди.

— Эй, Белоглазова! Здорово!

— Привет!

— Как живешь? В ПТУ топаешь?

— В МГУ! Захохотали.

— А у нас Марь Владимировна на пенсию ушла, слыхала? Помнишь, как она тебя?.. — Хохочут. — Возвращайся теперь, Белоглазова. У нас мемориальную доску открыли. Имени летчика Солнцева.

— Нужна мне ваша школа! — говорит Надька и отворачивается, а ее бывшие однокашники, затоптав наконец свою сигаретку, мчатся к школе, размахивая портфелями.

Она тоже явно опаздывала в училище, но никаких угрызений совести по этому поводу не испытывала — ну опоздает, ну и что? Пусть спасибо скажут, что вообще пришла. Потому что это училище, эта учеба — тоже — зачем?..

Вот стоять просто, и глядеть, и слушать, как несет ветер листья, как они скользят по асфальту, остановятся вдруг, а потом опять — загремели, понеслись, не хуже трамвая…

В железных чанах железные кривые руки-шарниры месят тесто. Гудит черно-белый тестомесильный цех. Стайка девочек в белых шапочках, в халатах, узко стянутых на талии, с тетрадками в руках, записывают на ходу лекцию, которую читает им прямо на месте преподавательница училища, — училище находится здесь же, при заводе.

Долетают слова: «Вымес продукции производится автоматами типа… выпечка хлеба в нашей стране достигла сорока миллионов тонн в год…» Преподавательнице Ирине Ивановне лет тридцать пять, у нее прямая стрижка, очки, вид самый обыкновенный. А Надька ее не любит. За что, сама не знает. Надька тоже в белом халатике, в колпачке, с тетрадкой — и Ленок с ней, и Бухара, — смотрит на Ирину Ивановну, суживает глаза: мол, говори, говори, я все равно не слышу.

Девчонки шушукаются, смеются.

— Девочки! — говорит преподавательница. — Ну что вы все смеетесь? Ну что вам все время смешно? — И глаза ее вдруг наполняются слезами.

— Чего это она? — шепчет кто-то.

— Депрессуха, — острит Бухара.

Ирина Ивановна оборачивается прямо на Надьку. Взгляды их встречаются. Казалось бы, в глазах девочки должны быть неловкость, сочувствие. Нет, у Надьки вызывающий, скучный, безжалостный взгляд.

Группа движется дальше. Механические руки месят и месят тесто.

Бухара дергает Надьку за халат: отстанем. Она запускает палец в тесто, пробует и корчит рожу. Они в самом деле отстают, шмыгают на лестницу, спускаются на один марш и останавливаются у автомата с газированной водой. Как не попить бесплатной газировочки, хоть и несладкой. Бухара пьет жадно, Надька нехотя.

И вдруг — мамка Клавдя. Она тоже в белом халате, краснолицая, потная.

— Вот они где! Здрасьте! — Мамка Клавдя отходчивая, а за работой вовсе забылась, и теперь тон у нее такой, что вроде ничего и не было накануне. — Надь! Ты не забыла? — Она тоже ополаскивает стакан, пьет. — Ты не уходи, я с ей одна сидеть не буду… Слышь?

И тут сверху, с лестницы, слетает белыми халатами опять вся группа.

— Газировочки! Пить! Давай!

— Надь! Надь! — перекрикивает всех мамка Клавдя. Надьке неприятно, что эта некрасивая, нескладная работница имеет к ней отношение. Хотя большинство девчат, конечно, мамку Клавдю знают. Но Надька демонстративно не слышит. И только хуже делает: высокая и толстоватая отличница Сокольникова Люся толкает Надьку в плечо:

— Тебе говорят, не слышишь?

— Что? А тебе что? Ты кто такая?

— Никто. Чего ты?

— А чего хватаешь? Больше всех надо?

— Да ты сама-то кто?

— Я?

Надька — сплошное презрение, а сбоку уже подтягивается Бухара. Ленок делает вид, что ее это не касается. Но тут сама мамка Клавдя вступает:

— Вы чего? Надя!.. Я кому говорю-то!

— Да отстань, слыхала я! — отсекает ее Надька и продолжает с Люсей: — Я — кто? Ты не знаешь?

Сокольникова отворачивается, а другая девушка, пучеглазая Виноградова, заслоняет ее и говорит Надьке:

— Опять нарываешься? Чего ты все нарываешься?

— Девчата, вы что это? — шумит мамка Клавдя. — Вы чего? Вы это тут бросьте! Вы на производстве! Вы у хлеба находитесь! Хлеб этого не любит! — Она явно обращается к девушкам, которые ни в чем не виноваты, и выгораживает Надьку. — Вы тут не на улице!

Сверху спускается Ирина Ивановна.

— Здрасьте, Клавдия Михална! Что тут такое?

Прямо такое почтение, куда там!

— Да это ничего, ничего, — начинает объяснять мамка Клавдя. Надька не слушает, кривится и идет в сторону. — Надьк! — несется ей вслед. — Сразу домой, поняла? Я с ей сидеть не буду!

Надька красуется перед зеркалом в новом тонком белом свитере, в светлом комбинезоне. Рядом другой свитер, зеленый, натягивает на голое тело Ленок. Шнурует на ноге кроссовку Бухара. Вещи, вещи, вещи. Из раскрытого чемодана парящая надо всем Шура вынимает еще нечто яркое, сине-белое.

— А это вот Клавдии Михалне!.. Михална, ну-ка!

— Чего это? Чего? — бросаются от своих обнов девчонки.

— Мне? А мне-то зачем? — Мамка Клавдя туго краснеет. Но ей уже дают сине-белое в руки, ведут, заставляют примерять, надевать, и оказывается, это кофта в крупную полосу, белую с синим, как тельняшка. — Господи, куда это мне такое? — Но сама еще пуще рдеет, глядится в зеркало — видно, что ей нравится.

— Уж не знаю, угодила ли, старалась, — не закрывает рта Шура, — у нас теперь товаров очень много, японских, сингапурских, каких хочешь. Ой, Михална, ну ты у нас невеста!

Они говорят, между прочим, все вместе, все разом, и все друг друга слышат. Мамка Клавдя так и ходит потом в новой кофте — ставит на стол тарелки с нарезанной колбасой, с сыром, — стол уже и без того уставлен, накрыт, торчит на нем бутылка вина.

— Надь, ну продашь мне этот зелененький-то, Надь? — страстно шепчет Ленок про пуловер, который остался на ней после примерки и облегает ее тонкую спину и талию.

— Ну отличные! — топочет кроссовками Бухара. — Ну отличные, Надь! Только они тебе малы будут!

— Чего это малы, чего это малы? — отвечает Надька и сразу же Ленку: — Ну чего это продашь-то, Лен? Мне самой хорошо. Я тебе потом дам. Поношу — ты поносишь.

— А вот еще, Надь! — кричит Шура, извлекая из чемодана платье. — Поцелуй хоть мать-то, спасибо хоть скажи!

— Спасибо! — кричит издали Надька, а сама усмехается.

Бухара передает ей платье: надень, Надь, надень.

— Да ладно, хватит, — говорит Надька. — За стол пора садиться, есть охота.

— За стол, за стол! — повторяет мамка Клавдя. — Я блины несу!

И тут же раздается звонок в дверь, и входит еще Настя, племянница Шуры, воронежская родственница, очень на нее похожая.

— Ой, Шурёна!

— Ой, Настёна!

Объятия, возгласы, восклицания, быстрые слезы, подарки, опять призывы: за стол!

А между тем Надька надела-таки платье и стоит перед зеркалом. Платье нежное, красивое, очень ей идет, и из зеркала глядит вдруг нормальная  и н т е р е с н а я  девочка-девушка. Надька смущена этим непривычным для нее видом. Что это? Кто это? Удивленно глядит Бухара, чуть приподнимает подбородок Ленок. Это Надька? Гадкий утенок?.. А Надька фыркает и прямо-таки выдирается из платья. Зачем оно ей? Зачем ей быть такой?

Но вот наконец все за столом, чокаются красным кагором, смеются, и Шура начинает:

— Я его как любила-то? Без памяти. Я за ним на край света отправилась. На Камчатку прилетела — сама, а мне восемнадцать лет! Да еще и не было-то восемнадцати!.. — И она горячо и охотно повторяет все то, что уже слышано здесь не раз. И когда доходит до рождения Надьки, говорит: — Конечно, меня хоть под суд за такое дело! Да что же мне было-то придумать? Она ведь была-то — ну роковая ошибка! Ей-богу, прям роковая ошибка, что я ее родила!

— Ну-ну, слышали уже! — говорит воронежская Настя — даже у нее хватает соображения остановить Шуру. Потому что девчонки сидят потупясь, а Клавдя двигает стулом и уходит на кухню.

— А чего? — удивляется Шура. — Я честно говорю. На кой она была тогда нужна? Ну?.. А теперь, — она внезапно склоняется к Надьке и берет ее за руку, шепчет: — А теперь мы что надумали: забирать тебя через годик, а? Забирать, забирать на Дальний на Восток!

Бухара подавилась блином, Надька дернулась, Бухара с Ленком уставились на нее, а Настя потянулась Надьку по голове погладить: мол, вот и хорошо, и правильно.

А Шура, даже и не продолжая ничего на этот счет, — мол, дело решенное, — встала.

— А где это моя тут гитара-то? Жива еще? Надь?.. А, вон она! — Увидела гитару на шкафу и сама встала, достала. — Уф! — Полетела пыль, и Шура крикнула: — Михална! Тряпку захвати, гитару обтереть!.. Эх! Отвяжись, худая жисть, привяжись хорошая!.. А какую я вам сейчас сладкую спою, милые вы мои, вы такого-то и не слыхивали!.. Михална!.. Все ради отца твоего, орла морского, Надя, и на гитаре я выучилась, и чему я только не выучилась!.. — И, стараясь не запылиться, перебрала струны.

Бухара слетела со стула за тряпкой и быстро принесла. Гитару вытерли, и Шура — перебор за перебором — запела: «Не уезжай ты, мой голубчик, печально жить мне без тебя…»

Мамка Клавдя вошла в новой, дурацкой, слишком для нее яркой кофте, с новыми блинами, на Шуру не глядела. И Надька глядела на мать так себе, вполглаза, усмешка была на губах, и взгляд беспощадный, без капли тепла.

— Твоя-то! Во дает! — шепнула Бухара.

— Чума, — медленно сказала Надька.

А Настя наклонилась к мамке Клавде:

— Михална! — зашептала. — Слыхала?

— Слыхала, — сказала мамка Клавдя. — Давно слышу.

— Куда она ее возьмет-то? Зачем она ей нужна?..

И Надька это слышала и еще покривила губы усмешкой.

На стадионе «Динамо», у нового, к олимпиаде построенного сектора, из-за забора девчата смотрели, как бежит по гаревой дорожке Жирафа. И когда Жирафа приблизилась, дружно заорали:

— Жир! Кончай! Давай сюда! Жир!

Бухара старалась протиснуть сквозь забор ногу в кроссовке. Надька оттягивала на груди белый свитер, а Ленок — зеленый пуловер. И Жирафа, хоть и не остановила бега, вытаращила глаза — всем на потеху.

А потом Жирафа так же спортивно выбежала из служебного входа, возле которого сидела на табуретке на воздухе вахтерша, и девчонки ее здесь встречали, и, увидев вблизи обновы, Жирафа изобразила «отпад». Полный отпад. Смотрела, щупала, трогала. На ней самой были страшные кеды, не меньше тридцать девятого размера.

— Надек-то у нас на Дальний Восток ту-ту! — объяснила с ходу Бухара.

— Ладно тебе! — Надька между тем следила за синей машиной, которая вопреки правилам пробиралась по асфальтовой дорожке прямо к огромному зданию спортзала. Даже вахтерша привстала со стула и махала рукой: сюда, мол, нельзя. Но машина двигалась, выбирала себе место для стоянки, стала, наконец, боком, и оттуда выпорхнула молодая женщина в белых брюках, маечке, со спортивной сумкой. Завидя ее, вахтерша засияла, люди, в основном спортивная молодежь, оборачивались, а та грациозно бежала к спортзалу.

Жирафа, когда увидела, тоже повела головой за ней, раскрыла рот и сказала:

— Булгакова!

— Кто это? — спросила Надька, оттопырив губу.

— Чемпионка мира! Булгакова!

— Фига?, чемпионка! — Надька хмыкнула. В новом наряде она чувствовала себя неотразимой.

Жирафа продолжала зачарованно смотреть вслед спортсменке.

— Закрой варежку-то! — со злостью сказала Надька. — Знаем мы этих чемпионок!.. Вот ты у нас тоже! — Она пихнула Жирафу, и та чуть не упала через бордюр на рыжую осеннюю траву.

— Ты чего? — обиделась Жирафа.

— Чемпионка!

Бухара и Ленок засмеялись.

И они пошли как раз мимо синей машины, и, когда поравнялись, Надька вдруг стукнула кулаком по багажнику и плюнула.

Жирафа дернулась, но смолчала.

Девчонки идут развязным шагом и так и ищут, что бы такое сотворить, какую глупость.

Набились в телефонную будку, набирали 01, 02, 03, пищали в трубку. Женщина шла с собачкой, Бухара упала на четвереньки и как залает на собаку — та завизжала со страху. Потеха. Вошли в ворота парка, — здесь было пустынно, все в опавшей листве, две матери катают коляски с младенцами, да трое стариков дуются на скамейке в шашки: двое играют, третий стоит и смотрит. Ветер, желтая трава, сухие листья, запертые фанерные павильоны. А вон стоит возле дерева парочка — лейтенант с девушкой в белой медицинской шапочке и плаще внаброску, из-под которого белеет халат, — целуются. Девчата по дорожке идут, по аллейке, а они на траве стоят, на газоне, за скамейкой. Девчат прямо разрывает от смеха. Они сдерживаются, сдерживаются из последних сил, а эти и не видят и не слышат. И тут Надька басом как рявкнет:

— Не верь — обманет!

Девчонки скорчились от смеха, поползли в стороны, повалились на скамейки. А Надька, конечно, отвернулась, будто это и не она. Потом покосилась: те двое отпрянули друг от друга.

— Ну! Вы! Кобылы здоровые! — крикнула подругам с невозмутимым видом. — Мешаете же людям!

— А он сим-пом-по! — оценила Ленок.

— Беру его на себя, — сказала Надька. — Хотите?

— Она тебе харикири сделает. — Ленок имела в виду медсестру.

— Ну? — повторила Надька. Быстро скомандовала Бухаре: — Ты закричи и беги. А вы, — Ленку и Жирафе, — тоже. Только быстро! И скрыться из глаз! Ну?

— А-а-а! — вмиг завизжала Бухара и побежала. Молодые матери с колясками вздрогнули, старики подняли головы от шашек, лейтенант с медсестрой резко оглянулись. Надька, скорчась, валилась на скамейку, а Ленок с Жирафой дунули за Бухарой — та продолжала вопить на бегу.

И вот над Надькой склонились белая шапочка и военная фуражка. А она корчится на скамье, схватившись за живот.

— Ты что? Что с тобой? Эй!.. Ты слышишь?.. Говори!.. Ну, где, где?..

Близко их лица, совсем близко. Ладонь лейтенанта держит Надькину голову. А медсестра уже профессионально, сильными руками поворачивает, заставляет раскрыть рот.

— Ну, говори? Что с тобой сделали?

— Не знаю. Болит! Ой! Не могу!

— Ты придуряешься, что ли? — резко спросила медсестра. — Ну? Нет у нее ничего, — сказала она лейтенанту.

Надька скорчила гримасу:

— Да, вам бы так! Ой-ой-ой!

— Ну что? Где? — Медсестра опять склонилась, ощупывала.

— Давай ее к нам, — сказал лейтенант. — Ну ты скажи, что с тобой? Дохулиганились?.. Тоня! Давай?

— Ой, мамочка! — завыла Надька и опять повалилась.

— А ну-ка, Сережа, помоги! — решила медсестра, которую назвали Тоней, и они потащили, почти силой поволокли Надьку.

И вот они в коридоре, белая дверь процедурной, еще две сестры, одна толще другой, белые, как айсберги, и Тоня отдает Надьку в их крепкие руки:

— Девочки, посмотрите ее, плохо на улице стало, не аппендицит ли? Я сейчас Федора Иваныча попрошу… Да не бойся ты, чего ты боишься, может, тебя просто прочистить надо…

— Чего? Что? — Надька стала извиваться.

Но ее уже держали крепко.

Девчонки всовывали лица в прутья ворот.

— Чего это у вас здесь? — спрашивала Бухара. — Больница?

— Госпиталь, — отвечал дежурный солдат. — Интересуетесь? У нас требуется обслуживающий персонал. — Он показал на объявление на воротах. — Санитарки, нянечки.

— Тебе, что ли, нянечку? — невзначай бросила Ленок, и подруги прыснули.

— Чего? Больным.

— А ты не больной? — спросила Бухара.

— Давайте отсюда! — Солдат обиделся.

— Нам про подругу узнать. Вот сейчас провели.

— Как провели, так и выведут. Давайте! — Тут к воротам подъехала машина, солдат пошел открывать, девчонки отступили.

— Чего делать-то? — сказала Бухара. — Ждать теперь.

— Ждать не полезно, — сказала Ленок. Она вилась, покачивалась и катала во рту таблетку.

— Да ну ее! — сказала Жирафа про Надьку. — Всегда она это, а мы это…

— Пошли там на скверике посидим.

— Холодно.

— Ну в кафе пойдем.

Машина проехала, солдат закрыл ворота и опять оказался вблизи. Бухара приказала ему:

— Слушай, наша подруга выйдет, скажи, мы в кафе ее ждем, знаешь, там у входа, синие буквы?

— Не знаю я ничего.

— Ну ладно, чего ты обиделся-то? Пошутить нельзя?.. Скажи, ладно, а то мы замерзли. Скажешь?

— Ладно. — Солдат сдался.

— Ну вот, видишь, какой хороший! Ленок, скажи, он прелесть!

— О, да! — сказала Ленок величаво, покачивая узким станом. И солдат вздрогнул и зарделся.

Надька сидела на клеенчатой холодной кушетке в одних трусиках, закусив губу, натягивая комбинезон. Сестра Маша, огромная, как белый слон, мыла в стороне, у раковины, руки.

Энергично вошла медсестра Тоня, кому-то что-то говорила назад, в дверь, и смеялась, — Надьке тут же почудилось, что над нею, и она напряглась. Теперь это была не та Тоня, что на улице, даже лица которой Надька при других обстоятельствах и не запомнила бы. Здесь она держалась хозяйкой, щеки скуласты и румяны, узковатые глаза поблескивают остро и властно, крепкие ноги обуты в тапочки без каблуков, и оттого походка и осанка у Тони тоже крепкие, женские. В белоснежном накрахмаленном халате она казалась еще плотнее, чем на улице. Все это было слишком основательно, чисто, энергично и оттого враждебно Надьке.

— Ну что, дева? — спросила Тоня почти с насмешкой. — Легче стало? Одевайся, одевайся, пошли, а то еще попадет за тебя от начальства… Ну?

Она подошла близко к Надьке. Та застегивалась, глядела вбок. Все равно хочешь не хочешь надо было изображать болезненную слабость. Помедлить. Поморщиться. Покачнуться.

— Ну-ну, не упади. Дойдешь сама-то?.. Тебя хоть как зовут-то?.. Не слышу.

— Лариса, — сказала Надька еле слышно.

— Понятно. Ну чего ты губы-то дуешь? Тебе хотели как лучше. Почему у тебя голова-то такая грязная? — без перехода спросила Тоня. — Надо было тебе голову заодно вымыть. И как они мыться не любят, молодежь! — обернулась она к толстой Маше, которая вытирала полотенцем руки. — Глаза накрасят, а шея как сапог. Девушка-то должна прямо скрипеть от чистоты, как чистая тарелка… — И опять без перехода: — Пошли, пошли…

Все делалось быстро, неслось одно за другим. Надька не успела ничего сообразить, а они уже вышли в коридор. Здесь она ожидала увидеть лейтенанта, но его не было.

— Вот, все, — сказала Тоня, — беги, ничего у тебя нет, слава богу. Артистка.

Надька покривилась, показывая, что у нее все-таки живот побаливает. А на «артистку» она, мол, и отвечать не хочет… Неужели ее сейчас вытурят и все будет кончено?

— Ты далеко живешь-то?

Ответить Надька не успела. Из-за угла появилась моложавая высокая врачиха с фонендоскопом на шее, за нею санитар с пакетом рентгенснимков в руках, еще медсестра, и врачиха сразу зашумела:

— Вот она где! Шапошникова! А мы тебя ищем! К Федор Иванычу! Срочно. Орловского же на выписку!

Тут же о Надьке забыли, Тоня лишь подтолкнула ее в сторону выхода. Тоня оправдывалась, вдруг все повернули назад и втекли в какой-то кабинет. Врачиха говорила:

— Я сама сначала должна посмотреть, там было маленькое нагноение, прошло? Лейтенант Орловский! — скомандовала она на ходу. — Вы здесь?

Дверь закрылась, Надька осталась в коридоре одна и не знала, что делать. Дверь отворилась опять, толстая Маша везла из кабинета длинную алюминиевую палку на колесиках, наверху были укреплены две перевернутые бутылки с висящими из них трубками. Она никак не могла выйти в дверь, Надька подскочила помочь, и ей стало видно, как внутри кабинета, у окна, врачиха осматривает раздетого до пояса лейтенанта, слушает его трубкой, качает головой, а он усмехается.

Маша вытащила палку на колесиках, дверь закрылась, но Надьке казалось, что она продолжает видеть озабоченную врачиху, сестер, лейтенанта с усмешкой на лице. Надька хотела спросить, что с ним, но Маша уже покатила свою палку по коридору. Перевернутые бутылки сверкали.

У ворот солдат окликнул Надьку, она даже не поняла, что это ее, напряглась.

— Тут не тебя твои подруги искали? Одна черненькая такая? — Солдат изобразил Бухару, прищурив глаза. — Они сказали, в парке будут или в кафе. Слышишь?

Надька кивнула и пошла.

В парке все так же дуло, все так же играли в шашки старики, так же катали коляски молодые матери. У нее столько пронеслось событий, неужели они уместились в полчаса-час? Надо было как-то все переварить. Она села на ту же скамейку, где начала свою игру. По дорожке несло листья, они грохотали. Выражение лица у Надьки смягчилось, сделалось такое, какое было, когда она мерила платье. Но уже через минуту она усмехнулась криво и поднялась. Не?чего!..

На открытой терраске кафе, выложенной голубым кафелем, под голубым зонтом сидели за столиком Ленок, Жирафа и с ними мужчина лет тридцати. Ветер дул, было прохладно, народу никого, только две старухи пили кофе из граненых стаканов, грея о них руки. А за столом шла пирушка: стояла бутылка вина, горкой лежали на тарелках бутерброды и пирожные, и еще лежали на стуле придавленные синей спортивной сумкой от ветра несколько журналов и газет.

Надька остановилась, смотрела издали, из аллейки: кто да что? Мужчина говорил, сам смеялся, девчонки сидели чинно. Стаканы стояли перед ними.

Жирафа первая увидела Надьку, кинулась, вскочила, опрокинула стул.

— Гуляете? — сказала Надька. — А Бухара где?

— А ты-то где? Ты! С тобой чего? Бухара тебя ищет.

— Со мной нормально.

— А, нашего полку прибыло! — воскликнул мужчина. — Будем знакомы: Николай, лесник, охотник, а вы Надя, Надюша. Очень приятно. Я вот рассказываю девочкам как раз про чудеса природы… Да, кстати, Надежда… Это же Надежда, Вера, Любовь! Таким молоденьким девушкам пить нельзя, я пью один, но разрешите налить капельку, вот чистый стаканчик, символически… Я отдыхаю сегодня, один день проездом в городе, соблазны цивилизации, кегельбан, чертово колесо, глоток вина…

Он болтал, галстук у него был распущен, куртка расстегнута, кепка на затылке. Он был симпатичный, веселый, глядел синими глазами, и хотя был, конечно, старше лейтенанта Орловского, но казалось, что моложе. Судя по вытянутой спине и шее Ленка, он уже произвел на нее впечатление. Жирафа его, конечно, не интересовала, хотя он и о ней не забывал: Нина, Нина, Ниночка. Лицо у Жирафы было красное и грубое, не иначе выпила глоток.

ПОВЕСТИ

«Роковая ошибка»

— Ну чего ты, Надек, пошли! — Бухара попрыгивала на месте, ей не терпелось начать, она поглядывала в сторону станции, откуда метро выбрасывало народ.

Бухара попрыгивала, Ленок затягивала молнию на куртке, Жирафа сделала постное, печальное лицо. Они втроем стояли, а Надька сидела на бульварной скамейке, осыпанной сентябрьским листом, один кленовый лист крутила за длинный черенок меж пальцев. Что-то ей скучно было вступать в игру. Вы давайте, давайте, говорил ее вид, я-то успею, свое возьму.

— Пошли, Жир! — сказала маленькая черная Бухара длинной белесой Жирафе. — Жир!..

И они пошли.

— Ты чего? — спросила Ленок Надьку.

— Да не, ничего, я сейчас… Вон бери, твой! — И Надька показала на мужчину в шляпе, который, выйдя из метро, остановился закурить: поставил портфель между ног, а на портфель торт в белой коробке. Сразу видно: в хорошем настроении, значит, добрый. Ленок тут же послушалась и мягко двинулась наискосок к мужчине, чтобы вынырнуть возле него сбоку. Ленок узкая, как кошка: голова обтянута шапочкой, спина — курткой, зад — джинсами, ножки — сапогами. Нет, не кошка — змейка, змея.

Надька наблюдала издали. Видела, как Жирафа подошла к телефонным будкам, а Бухара к киоскам — там слепились «Союзпечать», «Табак», «Мороженое» и гуще толпился народ. Ленок приблизилась к мужчине. С жалобным лицом, смущаясь, но и чуть виясь, не скрывая своих достоинств, лепетала: «Извините пожалуйста, у вас не найдется пятачка на метро, домой не на что доехать…» Мужчина уже наклонился было за тортом и портфелем и хотел бежать дальше в том же темпе, в котором выбежал из метро, но — Ленок била в десятку — пыхнул дымком сигаретки, вгляделся: та стояла бедной скромницей. Надька услышала веселое:

— Дайте пятачок на метро, а то на портвейн не хватает, а? — Мужчина был еще не старый и говорил громко. Он полез в карман, порылся и раскрыл ладонь с мелочью: — На, держи!.. — Ленок опять вилась, стоя на месте: мол, зачем мне столько? Потом выставила руку. — Держи, держи, сами такие были! — Мужчина подмигнул и побежал беспечно, помахивая тортом. Ленок опустила мелочь в карман, повернула голову к Надьке, подмигнула. «Отлично! — отвечала та взглядом. — Не слабо!»

А возле автоматов Жирафа уныло клянчила двушки у тех, кто помоложе, — вон к такому же длинному, как сама, парню подошла, и тот нехотя отдал ей монетку.

У киосков за мелькающими людьми Бухара, тоже понуро, стояла перед молодым мужчиной, который, видно, на минуту выбежал из дома в одной клетчатой рубахе и без шапки, — он держал в руках, одну на одной, сразу несколько пачек пломбира. Наклонясь к Бухаре, нетерпеливо слушал, потом подставил ей нагрудный карман рубашки, чтобы она сама вытянула оттуда деньги. И она, кажется, взяла сразу бумажкой — должно быть, рубль. Мужчина еще протянул ей брикеты с мороженым, и Бухара — цап! один, а он щелкнул остальными ловко, как в цирке, скрепив их опять давлением.

С этим брикетом Бухара примчалась к Надьке:

— На! — Ее уже охватил азарт добычи. — Видала? — И она в самом деле показала рубль. — Ты-то что?..

— Я не хочу, — сказала Надька про мороженое.

— Ну, а куда его? Ешь! — И Бухара умчалась.

Надька откусила и положила пачку на скамейку. Полезла в карман брюк, достала деньги: рубли, трешки, мелочь — рублей пятнадцать набиралось, — сунула назад.

Не так уж деньги им были нужны — они развлекались.

Посмотрела опять: где кто? Ленок стояла перед интеллигентного вида женщиной, та рылась в кошельке, искала, видимо, пятачок. А от киосков вдруг взметнулся женский высокий голос: тетка с сумкой и с пакетом чистого белья из прачечной кричала вслед отступавшей Бухаре:

— Как не стыдно! Только что просила вот тут у гражданина! Ни стыда, ни совести! — Женщина пыталась привлечь внимание общественности, но общественность реагировала так себе, а Бухара уходила, ввинчивалась в метро, где не вход, а выход. И тут же возникла Ленок, кивнула Надьке и тоже двинулась к метро. За ней Жирафа с округлившимися сразу глазами.

— Какие наглые! — шумела женщина. — Вы подумайте! Все им можно!

Надька бросила без жалости почти целую пачку мороженого в урну и пошла тоже. Нарочно сблизилась с теткой, которую уже все покинули, пробасила:

— Ладно орать-то! Чума! — И нырнула в метро.

Они сидели на лавке на перроне и обсуждали происшествие. Бухара изображала тетку, растопырясь и держа в руках невидимую поклажу.

— А ты кончай, Надек, — вдруг ни с того ни с сего сказала Жирафа. — Мы это… а ты сидишь.

— Да! — Кажется, уж кто бы говорил — тут же прищурила и без того узкие глаза Бухара.

— Да! — сказала и Ленок. — Так не полезно. — И кинула в рот таблетку: она все время глотает разные витамины, знает, что́ полезно, что́ не полезно, у нее мать в аптеке работает.

Надька поглядела жестко в сонные глаза Жирафы, и та тут же стушевалась, нагнула голову в нелепой вязаной коричневой шапке. Ленок и Бухара тоже отвели глаза.

— Ладно! — Надька говорила властно и кратко. — Вон компоту хотите?

Они так сидели, что перед ними мелькали только ноги и сумки прохожих. Народу было уже не так много. Надька кивнула вслед женщине, которая несла в авоське три банки венгерского «глобуса».

— Компоту! — ухмыльнулась Бухара, намекая на невыполнимость задачи.

— Компот — это полезно, — одобрила Ленок.

— Ну, на́ спор? — сказала Надька, уже неотрывно глядя в спину женщины с компотом, и повторила любимое свое словечко: — Чума…

И вот они вошли в вагон. Женщина — высокая, белокурая, усталая, обе руки заняты — с облегчением увидела, что есть место, села, одну сумку, матерчатую красную, поставила у ног, другую, сетку с банками, — на сиденье рядом с собой. И попала взглядом на Надьку, та опустилась рядом.

Надька еле слышно всхлипывала, утирала слезы. Вроде тайком, не напоказ.

— Девочка!

Надька отворачивалась с таким видом, что, мол, кому до меня дело.

— Девочка, ты что? Что-нибудь случилось?..

Люди со стороны поглядывали с любопытством, но поскольку женщина с компотом уже занялась девочкой, тут же поостыли.

В соседнем вагоне, таясь за торцевым стеклом, маячила кудрявая, теперь без шапки, голова Жирафы.

— Ну скажи. Ты откуда?..

— Ниоткуда! — со всхлипом отвечала Надька.

— Ну? — Женщина протягивала к ней свою добрую руку. — Ну? Кто тебя?..

— Да ну ее!

— Ну кто, кто?

— Да мать! Я у нее приемная, так она хуже мачехи… домой не пускает, я уже второй день… — Надька била сразу из крупной артиллерии. И поглядывала на компот, невольно отвлекая взгляд женщины на сумку. — Совсем уж! И никакой управы на нее нет. Чума!..

— Ох, боже мой! Как же так? А родная мать?

— Да бросила! Сама на Дальнем Востоке.

— Как бросила?

— Да так! Как бросают!

— Ой, боже, боже! А ты учишься, работаешь?

— Учусь. В хлебопекарном. Да она и в училище придет, будто помои на меня выльет: такая я, сякая, а сама…

— Господи, что делается на свете! — уже вовсю жалела Надьку женщина, а Надька только махнула рукой: мол, что уж тут говорить. А сама не сводила взгляда с компота.

— Может, тебе денег немножко?..

— Ну что вы, спасибо, я не возьму. — И не было сомнений, что эта бедняга девочка не может взять у незнакомого человека деньги. — А это что у вас? Я таких банок сроду не видела.

— Да ты что? Это компот венгерский. Как не видела?

— Да не видела, где я увижу?

— Боже мой!.. Дать тебе?

— Зачем? Я не возьму.

— Да ну что ты! Возьми! — Женщина уже запускала руку в сумку и доставала банку. — Возьми, ерунда — компот. — Она рада была хоть чем-то помочь бедной девочке и тем, кстати, выйти из положения.

Кей Торп

Роковая ошибка

Глава 1

Корабль стоял у дальнего конца причала. Его огни сияли сквозь густой туман, словно радушные маяки. Погрузка давно закончилась, и длинные краны неподвижно выстроились вдоль берега — ни дать ни взять стальные пальцы, пронзающие ночь.

Трейси остановилась у самого трапа, кутаясь в теплую куртку. Обведя глазами неясные очертания громадного корабля, она остановила взгляд на его носовой части, пытаясь разобрать выведенные краской буквы. С того места, где она стояла, прочитать все название целиком было невозможно, но большое выведенное белым по черному слово «ЗВЕЗДА» убедило ее в том, что она не ошиблась; завтра рано утром грузовой корабль «Звезда Атлантики» отплывет в Вест-Индию и Южную Америку, увозя с собой Трейси в составе экипажа — в данном случае профессия Трейси оказалась важнее, чем ее принадлежность к женскому полу.

Справедливости ради приходилось признать, что если бы на эту должность нашлись другие претенденты, то устоявшиеся традиции было бы не так легко, а то и вовсе невозможно преодолеть, но, к счастью, их не было. Необходимость возобладала над сомнениями, и вот теперь она — судовой врач и следующие три месяца будет работать здесь.

Трейси со вздохом подумала, что этого времени должно хватить на то, чтобы разобраться в своих чувствах и хотя бы научиться их контролировать.

Как ни странно, но прошло именно три месяца со дня ее первой встречи с Дереком. Три месяца с тех пор, как она вошла в кабинет врача на Гленфол-роуд и влюбилась в худощавого мужчину с серьезным выражением лица, с которым ей предстояло работать. Конечно, она не сразу это поняла. Нет, полное осознание того, что с ней происходит, пришло гораздо позднее, когда Трейси обнаружила, что завидует праву Дороти всегда находиться с ним рядом, которого она сама была лишена.

Но даже тогда Трейси не нашла в себе сил покинуть его. Так продолжалось до того самого дня, когда в глазах Дерека она разглядела отражение собственных чувств. Вот тут она и очнулась.

Именно тогда, отчаянно стремясь выбраться из ситуации, которая могла стать непереносимой для них обоих, Трейси ухватилась за предложение, случайно высказанное одним из ее пациентов. Его сын работал в компании, которой принадлежала «Звезда Атлантики». Дерек даже не пытался отговорить ее, когда она объявила, что увольняется. Он понимал не хуже Трейси, что это единственный выход из создавшегося положения.

Печальный гудок с реки заставил ее вернуться к действительности. Еще раз Трейси всмотрелась в корпус корабля, который станет ей домом на ближайшие месяцы. На душе было неспокойно: как экипаж воспримет ее появление? При приеме на работу ее предупредили, что кое-кто из команды может отнестись к ней неприязненно. В этом не было ничего нового. Даже в наш, так называемый просвещенный, век многие по-прежнему с недоверием относятся к женщинам-врачам.

Сама того не сознавая, она расправила плечи, перед тем как взять чемодан и подняться по трапу.

Вскоре Трейси уже стояла на тускло освещенной палубе. На мгновение ей показалось, что на корабле никого не осталось. Кружащийся туман окутал все вокруг, превратив в сплошную серую массу, постоянно меняющую очертания, отчего и видимость, и слышимость стали одинаково слабыми. Внезапно прямо перед ней возникло какое-то движение и тишину нарушил голос:

                 Часть  первая.                                                                 

                        Глава  первая                                                                     стр.    1

                        Глава  вторая                                                                     стр.    2

                        Глава  третья                                                                      стр.    4

                        Глава  четвёртая                                                                стр.    7

              Часть  вторая.                                                                   

                       Глава  первая                                                                      стр.    9

                       Глава  вторая                                                                      стр.   11

                       Глава  третья                                                                       стр.   12

              Часть  третья.                                                                    

                       Глава  первая                                                                      стр.    15

                       Глава  вторая                                                                      стр.    17

                       Глава  третья                                                                       стр.    19

                       Глава  четвёртая                                                                 стр.     21

                                                            ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

     Глава  первая

На привокзальной площади стоял гул и суета. Пассажиры с кофрами в руках, как приливная волна накатывали на стоянку такси, а ещё через некоторое время откатывались назад. Всё зависело от подъезжавших таксомоторов, а они почему-то уже были заняты: в них находились один-два пассажира.

Когда успевали другие пассажиры завладеть таксомотором, никто понять не мог, но факт оставался фактом, все подъезжавшие к посадочной площадке такси были заняты. В них сидели, обложившись сумками пассажиры.

 Водитель очередного подъехавшего таксомотора, высунувшись в приоткрытую дверку, кричал: «Возьму одного до Чертаново! Полтыщи…, есть желающие?» «Одного» не находилось, и таксист продолжал, мне показалось что-ли, с какой-то даже обидой в голосе: «Что, неужели никого нет до Чертаново?  — Так я поехал, ждать не буду…»  А сам даже и не пытался тронуться с места, пока очередное такси не подъезжало к остановке и почти не выталкивало его с места.

Наконец нашёлся смелый, или достаточно зарабатывающий молодой человек с повадками менеджера по продаже унитазов — хлопнули дверцы, такси укатило.

А толпа, волнуясь, стала ожидать очередной, но главное, не занятый счастливцем-пассажиром, таксомотор.

Другая категория пассажиров — пассажиры в элегантных костюмах и с кейсами в руках были более счастливы. Как только они, пассажиры, появлялись чуть в стороне от стоянки, к ним моментально подкатывало авто и с шиком останавливалось. «Кейсы» ныряли внутрь, и авто так же быстро исчезали — это были всё иномарки — легковушки  и джипы. «Волг», а тем более «Жигулей» среди этого иномаркового, блестящего автотранспорта не было.

Простояв в очереди минут двадцать, я так и не дождался свободного таксомотора. Ноги уже начинали «гудеть» от усталости и, тут мне вспомнился совет попутчика по купе, разбитного малого, пахнувшего дорогим парфюмом, и просившего называть его Севой.

 Кем он был по жизни, и какая у него профессия, я так и не смог уразуметь: то он намекал на какие-то свои связи, и при этом закатывал глаза кверху; то обещал помочь мне в рекламе и продвижении моих книг, конечно, я вежливо, стараясь не обидеть, отвечал отказом; то начинал шептать замогильным голосом о страшной тайне, которой он мог бы поделиться со мной, но…

 К концу нашего совместного пути он так надоел мне, что я готов был попросить проводницу переселить меня в другое купе…, но, Слава Богу, за окном показался пригород Москвы, и я отвлёкся от его назойливого внимания к моей особе. А минут через десять пропал и мой попутчик. Вот был рядом, и нет его! Исчез, испарился без осадка! Я после его «испарения» проверил, так, на всякий случай, наличие своих немногих вещей и содержимое карманов. Слава Богу, вроде всё оказалось на месте!

А совет его был до безобразия прост. Нужно пройти за угол вокзала, и там, на площадке, можно найти штук двадцать разного калибра бомбил.

 Безрезультатно промаявшись в очереди, я решил воспользоваться его советом — завернув за угол, я мгновенно оказался в окружении разношёрстной публики.

Кто-то кричал мне прямо в лицо: «Гаспадин, ходи ко мне!» — и добавлял, помните в «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова: — «Эх прокачу!»  Кто-то тянул меня за рукав, а какой-то смуглявый, с раскосыми, как у китайца, глазами, всё пытался отобрать у меня кофр, и при этом быстро говорил: «Деток кармить нада? Нада! Жену кармить с мамой нада? Нада! Ходи ко мне, я дорого не возьму…»

Последний раз я был в Москве года три тому назад, и о бомбилах конечно знал, только не знал, что они кучкуются вот здесь, прямо за углом, под носом у вокзальной полиции.

 Мне приглянулся среднего возраста водитель. Его чуть курносое лицо в мелких, как кукушечье яйцо веснушках, и добрая улыбка на губах, привлекли моё внимание.

Он стоял немного в стороне, не толкаясь и не хватая за рукава. Правда, машина у него не была комфортабельной иномаркой, а был это обыкновенный «Москвичонок».   Наверное, поэтому он и не хватал очередного клиента за рукав и не вопил, словно недорезанная, простите, свинья: «Эх, прокачу! Совсем задаром прокачу!».

Ага, так-таки и задаром? — подумал я с усмешкой. Вы-то, и задаром?

 И вновь присмотрелся к понравившемуся мне с первого взгляда «бомбиле».

Скорее всего, стесняется, решил я, а быть может, ещё не опытен, и поэтому дорого не возьмёт, а возьмёт столько, сколько я предложу.

Узнав куда мне ехать он, вот знакомая до оскомины русская привычка, полез пятернёй чесать затылок. А, когда я ещё и озвучил сумму, которую предполагаю заплатить за доставку моей персональной особы до нужного мне адреса, хозяин ретро-автомобиля вдруг покраснел, и растерянно посмотрел сначала на меня, потом на машину. А затем уж издал звук чем-то похожий на утиное кряканье, что ли.

Услышавшие мою цену и куда ехать, до этого терзавшие меня бомбилы сразу отхлынули словно морской прибой от песчаного берега, и мы остались один на один с «веснушчатым» и его «Москвичонком».

— Что, твой «Мустанг» не сможет одолеть такое расстояние? – чуть поддел я хозяина ретро-авто.

— Скажете, — обиделся за своего стального «Мустанга» веснушчатый. Он у меня только с виду такой, а так… можно хоть в Крым ехать, хоть на Дальний Восток — я за ним слежу.

Бомбилы отстав от меня, принялись терзать очередного «умника» из плеяды вечных пассажиров, сообразившего, как без очереди покинуть железнодорожный вокзал.

— Ну, хорошо, я добавлю ещё половину к предложенной сумме, — тихо, чтобы другие не услышали, предложил я соблазняя.

— Маловато конечно, — замялся он, — ну… да, ладно, может кого на обратном пути подхвачу….  Давайте ваш кофр.

  «Москвичонок», на удивление, завёлся  с полоборота, и мы резво покинули территорию вокзала.  

Он и вправду был в руках заботливого хозяина: нигде ничего не дребезжало и не пищало, двигатель ровно гудел, а в салоне было чистенько, и даже как-то по-домашнему уютно.

 Моя интуиция в очередной раз меня не подвела. Выбор транспортного средства и его водителя оказался очень удачным. Модель была из первых выпусков — без ремней безопасности, что меня очень обрадовало. Не люблю сидеть прижатым ремнём к сидению, как пришпиленная булавкой бабочка. Никакой тебе свободы движения. Попробуй, высиди несколько часов в машине, практически  не шевелясь! Никому не позавидуешь, ей богу!

   Глава  вторая

Выехав за МКАД, водитель прибавил скорость. А когда стрелка спидометра поравнялась с цифрой девяносто, он нарушил молчание.

Я понимал, путь долгий, водителю хочется поговорить. Он хочет поделиться своими радостями и печалями и, как не рассказать о своей жизни человеку, которого встретил в своей жизни в первый раз, и никогда больше, так думают многие, с ним не встретишься.

 Своими разговорами «о жизни своей», мне так кажется, они взваливают на плечи пассажира свои заботы и неприятности. А пассажир, куда ему бедному деваться, вынужден всё выслушивать, обязательно поддакивать и, если говорится об обиде, возмущаться или сопереживать.

Водитель, таким образом, облегчает душу, а пассажир нагружается чужими, совершенно ненужными ему заботами.

Рассказчик, делясь своими заботами, рассчитывает на то, что больше никогда в жизни с этим пассажиром не встретится…, ан, нет! Как все ошибаются, честное слово ошибаются! У меня было пару случаев, когда я через несколько лет встречался с людьми, о которых и думать забыл, а они, оказывается, запомнили меня, и даже не забыли как меня звать-величать.

— Давайте знакомиться, — вежливо начал водитель, — путь долгий, и как-то неудобно молчаливо  колесить по дороге. Мы же не бессловесная скотина, мы человеки всё-таки, нам общение нужно…

Сегодня я был не против знакомства, а тем более разговора. Я, если честно, изголодался по свежим впечатлениям, и поэтому в знак согласия утвердительно кивнул головой.

— Меня зовут Фёдор Михайлович, можно просто Федя, — представился он. А, Вас?

При последних его словах я рассмеялся.

— Вы чего смеётесь, моё имя вам не нравится? Оно показалось вам смешным? Так, пожалуйста, я не навязываюсь, — он отвернулся от меня и, чуть приподняв зад, поправил чехол у себя на сидении.

— Что вы, Фёдор Михайлович, у вас нормальное имя, — сказал я: — Вы не обижайтесь на мой смех, это…, это…, знаете…, — я покрутил рукой в воздухе. — Когда вы спросили: «А, Вас?», ваш вопрос напомнил мне юмореску…, да вы её и сами много раз видели и слышали: встречаются двое, знакомятся, один называет своё имя и тут же спрашивает: «А, вас?». Другой, кавказец, армянин что-ли, отвечает — Авас. Первый опять называет своё имя, и опять спрашивает: «А, вас?». Кавказец отвечает – Авас.

В ответ на мои последние слова раздался хохот.

— Вспомнил, вспомнил. Точно, они ж всё время говорили – Авас, Авас? – сквозь смех со всхлипами ответил Фёдор Михайлович: — Потом, помню, они разругались. Вот чёрт, больше не буду спрашивать, а то и, правда….  Неет, ну надо же так опростоволоситься.

Отсмеявшись, он вопросительно посмотрел на меня. Я понял его немой вопрос, и  назвал своё  имя.

— Мощное у вас имя – Лев! — Простите за нескромность, вы из евреев что-ли будете?

— А, Лев Николаевич Толстой был евреем? – решил я уточнить его понимание национального  вопроса, и добавил, — нет, нет, что вы. У меня нормальное русское имя. Просто… редкое. Хотя… в наше время мальчишкам стали чаще давать подзабытые имена  – Лев, Даниил, Кирилл…, ну, и другие.

— А мне нравится ваше имя, оно вам подходит.  Вы уж простите меня за дурость.

Мы пожали друг другу руки.

— Ну, вот, Слава Богу, и познакомились, — проговорил он, — а, то…

Что могло означать его «а, то», я уточнять не стал.

 Проехали в молчании километров десять, и вновь водитель заговорил первым.

— Вы не подумайте, что я всегда был бомбилой, нет. Я работаю на первом часовом заводе, а приехал подзаработать дочке на ноутбук, она у меня учится в университете. Хорошая у меня дочка – почти отличница. Ей пообещали, что переведут с коммерческого на бюджетное обучение, и даже стипендию платить будут.

Затем, вероятно решив, что я не до конца оценил его дочь, добавил: «Нет, она у меня просто молодец!»

И по сказанным им словам я понял, Фёдор Михайлович очень гордится своей дочерью, гордится её  успехами.

— Вы давно в Москве живёте? – заинтересовался я водителем.

— Мы-то? Да, почитай, давно. Мои предки и предки моих предков – москвичи, так что я, как говорится — коренной москвич. А, вообще-то, дед рассказывал, пра-пра-прадеды родом из Сибири были, откуда-то с Алтая.

— Знакомые края.

— Вы, что, тоже на Алтае живёте?

— Нет, рядом. Я из Казахстана…, Восточного, – решил я уточнить своё место жительства.

— А, что же не перебрались к нам, в Россию, когда началось поголовное  «переселение народов»?

— Я всю жизнь прожил в Казахстане, и… у нас такая красивая, просто замечательная природа – вторая Швейцария. Мне нравится  Казахстан и его гостеприимный, умный народ.

— Тогда, конечно. Ааа, кем вы работаете, если не секрет?

— Книги пишу.

Он немного помолчал, а затем пару раз покхекав, как-то недоверчиво переспросил:

— Правда, что-ли? Вы писатель? Самый настоящий? Во дела-а-а. Первый раз в жизни, вот так, рядом, сижу с писателем. Да моя жена и дочка «умрут» от зависти… Аа-а поверят ли они? – засомневался вдруг он в своём выводе. И, ища подтверждения что-ли, то ли своему везению, то ли реакции своих домочадцев, пристально посмотрел мне в глаза.

— Почему не поверят? Поверят, это же ваша жена и ваша дочь, — подбодрил я его.

— Уфф! Ну, надо же, какие коленца жизнь выкидывает…. Ааа, вы в гости что-ли едете, или просто решили посмотреть, как люди живут и об этом книгу написать?

— Мой лучший друг давно приглашал меня приехать погостить, да всё недосуг как-то было. А сейчас случайно образовалось окно в работе, вот я и решил махнуть к нему на несколько дней.

Я не стал говорить ему правду о том, что у меня не «окно» образовалось, а настоящее окнище, и что у меня обыкновенный творческий застой в работе, что я, наверное, исписался, что у меня…, и так далее, и тому подобное.

— Проведать друга – дело стоящее. Вот, вы сказали в Тулу поедем. Он, что, в самой  Туле живёт?

— Нет, в городе N+++. Он написал, что городок расположен на левом берегу Дона, и у них летом красота неописуемая: вот я и решил к нему поехать на несколько дней, проведать —  засиделся я что-то на одном месте, наверное, стал мохом обрастать.

— Воон оно, как складывается, — почему-то сник Фёдор Михайлович, — это подале от Тулы-то будет. — Я-то думал, мы в Тулу едем.

— Фёдор Михайлович, не переживайте, я доплачу. Сколько скажете, столько и доплачу. Ну, подумайте сами, не искать же мне в Туле другой транспорт, тем более, вы сами сказали, что мы приедем поздно вечером.

Выслушав моё объяснение, он опять полез скрести затылок, а потом, после минутного, нечленораздельного бормотания, вероятно, принял какое-то решение.

— И-эх! Была, не была! Не были бы вы писателем, ни за что бы не поехал в этот ваш…

Он покачал головой, и я расслышал, как он бормоча себе под нос, продолжил:  «Ну, надо же, настоящий писатель. Дома не поверят, скажут – ври, да не завирайся!».

И он опять покачал головой.

А затем, уже для меня, нормальным голосом сказал: «Доедем до Каширы, свернём на трассу Елец-Воронеж, затем, до Узловой, а там уж повернём на ваш город. Я здесь уже бывал, дорога знакомая…»

— Спасибо, вам, — и я ещё раз повторил, — спасибо! — А то бы, я не знаю, что делал бы без вашей помощи.

  — Да чего уж там, — махнул он рукой, — доставлю я вас куда надо. — Не беспокойтесь.
          В машине на некоторое время повисла тишина. Затем, Фёдор Михайлович, повернув в мою сторону голову и, с явно сквозящей неуверенностью в голосе то ли предложил, то ли посоветовал: «А на электричке вам было бы сподручней. Я бы вас быстренько до станции довёз, и денег бы не взял…»

— Фёдор Михайлович, вы что, отказываетесь ехать?

— Не-е-е-т, ноо…

— Если вы беспокоитесь об оплате, то можете не волноваться, я заплачу, честное слово заплачу, как договорились.

— Не об оплате я. Всё же электричкой было бы удобней…

И, я его понял. Он беспокоился не о деньгах, и не о длинном пути, он беспокоился обо мне, о моём удобстве.

— Знаете, — стал я его переубеждать, — мне до чёртиков надоело ехать в поезде, постоянно видеть перед собой одни и те же лица. — Лучше уж на машине, с ветерком.

— Ну, коли так, — и улыбка вновь появилась на лице Фёдора Михайловича. – Тогда вперёд и с песней!

Я было решил, что бомбила, после произнесённых слов нажмёт на педаль газа и прибавит скорость, и мы помчимся по дороге, обгоняя и обгоняя других – не тут-то было.

Стрелка спидометра ни на миллиметр не сдвинулась со своего места.

Всё также ровно гудел мотор, всё также в боковое окно задувал встречный ветерок, всё также проносились встречные автомобили и обгоняли нас блестящие иномарки. Но это меня не огорчало. Я наслаждался покоем под неспешный, негромкий говорок Фёдора Михайловича.

    Глава третья

В  город N+++ мы приехали около десяти вечера или, как сказал бы мой друг, в двадцать один час сорок семь минут. Я позвонил ему по сотовому телефону ещё при подъезде к городку, и в ответ на гудки сотового телефона услышал добродушный басок своего друга и бывшего однополчанина.

— Лёвка, ты что ли?! Вот молодец, что приехал! Давай, быстренько пыли ко мне, и никаких гостиниц, слышишь, чёртушка?! Обижусь! Я сейчас на даче кантуюсь…, ты слушай меня внимательно, не перебивай, а то неровён час заблудишься в нашем городке и уедешь «куда тебе совсем не надо».

 Слышно было, как он, говоря — «куда тебе совсем не надо», покашливал и еле сдерживал смех.

  — Ладно, не поеду «Куда мне не надо»! — радостно осклабившись, согласился я.
        Вот, чертяка!  Вспомнил ведь, а! Не забыл мой друг, однажды произошедший со мной случай в разведке. Дай бог памяти…, это было…, ага…, это случилось осенью. Я и моя группа, уж не знаю по какого бога произволению, в ненастную ночную пору…, короче, мы заблудились в горах, и вышли прямёхонько на крупную банду.

Завязался бой. Пришлось вызывать подмогу. И надо же было такому случиться, что на двух вертушках нам на помощь прилетел этот юморист-самоучка, мой друг. Навели мы шороху тогда! Ох, навели!

За уничтожение банды мы все были представлены к награде. А потом, когда нас долго не посылали на задания, и становилось скучновато как-то жить, Славка, посмеиваясь, мне говорил: «Лёвка, сходил бы ты что-ли, заблудился, а то мы что-то давно медалей не получали!»

Ну, вот, а сейчас, отсмеявшись в телефонную трубку, он подробно рассказал, как найти его дислокацию.

 Немного попетляв по улицам и переулкам городка, мы выехали с другой его стороны и, свернув на боковую дорогу, нашли его дачный кооператив, а затем и его «маленький участочек с  домиком».

В темноте не очень-то рассмотришь, что вокруг тебя. Но, впереди, при свете фар, было видно — кооператив основательный, не бедный. Домики…, нет, пожалуй,  их домиками и не назовёшь, скорее, дома, всё больше в два этажа и не меньше чем в четыре комнаты.

 Даа, одновременно с Фёдором Михайловичем произнёс я и, также как он поскрёб в  затылке.

Любопытно, совать пятерню в затылок и чесать его, это у нас в генах, что-ли, заложено? – усмехнулся я про себя.

А когда приблизились к дому, ахнул — однако, неплохо устроился мой друг, совсем даже неплохо!

А друг…, он уже стоял у распахнутых ворот и приглашающе махал нам рукой. Когда мы заехали во двор я даже не успел ноги на землю поставить, как оказался в крепких объятиях, таких крепких, что у меня косточки хрустнули. Да и не мудрено, мой друг обладал невероятной силой.

В нашем полку у него было прозвище – «Медведь-гризли». Он поднимал штангу, которую другие вдвоём поднять не могли, а меня он мог удержать на вытянутой горизонтально  руке. Истинно — русский богатырь!

— Ах, ты, чёртушка! Ах, ты, чёртушка! — забасил он. — Наконец-то сподобился проведать старого друга-однополчанина. Дай-ка сынок, я посмотрю на тебя и обниму ещё разок…

  — Не-не, Славка! — перебил я его, и отступил на шаг. — Посмотреть – это сколько угодно, а вот насчёт обнимууу, давай, как-нибудь в другой раз.

 Он всегда звал меня сынок, с первого дня знакомства. Я не обижался, хотя мы оба были майорами, оба командовали разведгруппами, и частенько в боевых операциях выручали друг друга. А однажды он, меня раненого нёс на себе километров десять по горам, когда мы уходили от крупной банды в Чечне, и никому не позволил ко мне прикоснуться.

Истинно – «Друг, а не портянка!».

Я увидел на его лице искреннюю радость встречи со мной. А, я то как был рад!

 Вероятно, он догадался о моих чувствах и, ещё шире заулыбавшись, вновь раскрыл приглашающе свои объятия, но увидев, что я собираюсь спрятаться от его медвежьих объятий за машиной, он усмехнулся и перевёл взгляд на Фёдора Михайловича.

  — Это Фёдор Михайлович, — представил я водителя, — он согласился доставить  меня из Москвы.

— Добре, добре! – произнёс Славка, и протянул руку для приветствия. —  Меня вы можете звать Слава, без всяких там. Просто Слава.

 Мы не виделись с другом…, сколько же лет мы не виделись? Да, пожалуй, почти что двенадцать.
       Когда меня выписали из госпиталя после ранения, он был на задании, и мы не смогли проститься. Затем, уже в Москве, меня комиссовали, и я улетел домой, в Казахстан. А он остался в Чечне.

Примерно пару раз в год мы писали друг другу письма, в основном на день рождения и на 23 февраля, а к Новому году посылали поздравительные открытки. В общем, не теряли друг друга из виду.

А вот встретиться после Чечни смогли только сегодня. Сколько всего с нами случилось за эти годы, сколько случилось…

Всё-таки, я не смог увернуться от Славкиных повторных, крепких объятий. Пришлось мне ещё раз побывать в его тисках.

 Наконец он выпустил меня из объятий, и я смог перевести  дух. Отдышавшись, я спросил: «Слав, а где мы можем поставить машину? Фёдор Михайлович должен утром уехать».

  — Не вопрос! — обведя широким взмахом руки двор, он дополнил свой жест словами: — Да, где угодно. Двор просторный, как футбольное поле.

Когда «москвичонок» был аккуратно припаркован у какого-то деревянного сарайчика, Славка, подхватив нас под руки, потащил к двери веранды, приговаривая: «Ну, давайте хлопцы быстренько в дом, я уже заждался вас. Да, и водка нагревается».  

Поднявшись на веранду, Славка пробасил: «Михалыч, ты как, не откажешься вкусить нектара богов? Лёвка никогда меня не подводил в этом святом деле».

— Что ж, с хорошими людьми…, почему бы и не выпить пару рюмок, — принял приглашение  Михалыч. — Только…, знаете…, мне утром уезжать надо.

Я всегда завидовал умению моего друга быстро сходиться с незнакомыми людьми.

Через несколько минут он уже был лучшим другом Фёдора Михайловича, похлопывал его по плечу, и называл по отчеству.

После третьей рюмки Михалыч, извинившись, ушёл отдыхать, а мы продолжили наше застолье.

Перебивая друг друга, рассказывали о событиях, произошедших в нашей жизни, достижениях и огорчениях, и только сейчас я узнал, что мой друг уже полковник, только…, тут я, не веря своим ушам, ошарашено округлил глаза — полковник полиции, и ещё он — начальник одного из райотделов.

— Заливаешь, Слава?

— Во, блин, Фома неверующий. Щас!

Он вышел, и я услышал, как под его грузными шагами заскрипели ступеньки лестницы во второй этаж. А, ещё через несколько минут, он появился в полной форме полковника полиции.

От удивления и восхищения своим другом, я  развёл руки и поцокал языком.

— Нуу, ты удивил меня, Вячеслав! Мало сказать – удивил! Убил! Честное слово!

Как ты попал в полицию? Почему мне ни разу  не написал, не похвастался столь успешно достигнутыми успехами?

— А, что писать? Я и сам вначале не поверил что я – это я, да ещё и в полицейской форме! Кстати, Лёвка, мы же не обмыли мою должность, давай по стопочке, под тёщины малосольные огурчики, а? Дерябнем?

— Давай, чертяка! Нет, ну надо же – полковник полиции…, — я непроизвольно покачал туда-сюда головой, — может, расскажешь, как ты попал в полицию и, главное, почему?

— Расскажу, расскажу, только давай опорожним стопки.

— Обмыть должность — дело святое. Давай! — я, соглашаясь с другом, кивнул головой.

Дожевав огурец, Славка, вертя вилку в руке, рассказал, что к концу Чеченской кампании он, как и многие, попал под сокращение, и ему предложили идти осваивать гражданскую профессию. Ну, и куда мне идти? Я же только в разведку ходить умею, да стрелять. А тут, на гражданку, представляешь?

Ну, приехал домой: жена рада, младшенький сынок с моих колен не слазит, мама рада, даже тёща впервые слезу пустила — короче, все рады, кроме меня. Погулял я пару недель…, никто меня на работу брать не хочет, хоть грузчиком иди…, лучше, конечно бы в колбасный цех, но там и без меня уже всё было забито.

Я слушал Славку с большим вниманием. По своему собственному опыту знаю, как тяжело перестраиваться с войнушки на гражданку. Сам после демобилизации тоже, как он, места себе не находил.

…Э, думаю, так и опуститься можно на «дно общества», продолжал друг свою послеармейскую эпопею. Подумал я, подумал, и решился  сходить на приём к самому господину мэру.

 Вот так-то, друг мой, стал я вначале подполковником, а теперь вот уже месяц как полковником полиции.

— Здорово! И, как, нравится? — заинтересованно спросил я.

— Лев, оказывается в полиции, не поверишь, как на фронте, не знаешь, что тебя через час ожидает. Я уж не говорю о завтрашнем дне.

 Мы выпили ещё по одной и закусили «чем бог послал!». То есть, малосольными огурчиками с салом.

Водочка, вы же знаете её змеюку, смелость придаёт неимоверную, и на «юмор» тянет. Вот и меня потянуло не в ту степь.

— Славик, а дачку эту, «маленькую», тебе тоже в полиции презентовали? – с ехидцей поддел я друга.

— Ты, что! — возмутился он, и даже лицо его побагровело. — Говори, да не заговаривайся, а то быстро бока намну! Это тёщина дача. Ей от покойного мужа в наследство досталась.

— Ааа…, и я включил «заднюю скорость».

Правда ведь, намнёт мне бока закадычный, лучший друг. За ним не заржавеет.

— То-то, что «Ааа». Та-а-ак…. Вижу пить тебе больше нельзя. Свою норму на сегодня ты выполнил с лихвой. Пошли, я помогу тебе добраться до постели, или по старой дружбе, как тогда, раненого, на руках донести?

— Ну, ты, говори, да не заговаривайся! – отомстил я ему. — Нечего! Сам дойду, не такой уж я пьяный!

— Вот и ладненько, вот и ладненько! Но я всё же провожу Вас, господин бывший майор, а теперь писатель. Позвольте Вам помочь, Ваше Писательское Величество, подняться по лесенке? — нажал он на «Вам», на «майор», и на «писатель».

— Позволяю, господин полковник. Никогда раньше не было у меня сопровождающих лиц в чине полковника, да ещё полиции. Так что, господин полковник, не поверите, даже приятно.

Я, конечно, не так чётко и правильно говорил всё это. Я заикался, некоторые слова повторял дважды, делал паузы. Ну что вы хотите от пьяного в стельку человека?

— Не заносись, не заносись! Это в первый, и в последний раз. А вообще, Лёвка, скажу тебе прямо — ты разучился пить совершенно.

— Не с кем было соревноваться, — пробормотал я, и сделал пару шагов по лестнице.

 Славка лукаво улыбнулся, и легонько хлопнул меня по плечу. После его «легонько» у меня подкосились ноги, и я чуть не присел всем задним местом на лестницу, но спасибо другу, поддержал, не дал упасть.

Неожиданно у меня в голове откуда-то появилась вполне здравая и очень назойливая мысль, я даже приостановился, так она меня удивила.

— Что с тобой? – забеспокоился мой друг. — Тебе плохо?

— Слав, а ты расскажешь мне о каком-нибудь интересном случае из твоей милицейской практики?

— Не милицейской, а полицейской, запомни, дубина! Ох, уж эти мне писатели, — покачал он, как-бы удивлённо, головой.  — Пьяный-пьяный, а смотри-ка ты, всё норовит что-нибудь выпытать…, разведчик хренов.

— Слав, не жмись, помоги другу, а то у меня полный застой в работе, а в голове… нуу, ни одной путной мысли не проскальзывает. Я тебе честно, как другу…, иии больше никому-никому, слышишь, ни-ко-му. Чш-шш!

И я прижал палец к губам. Или мне это показалось?

Но я старался, честное благородное слово, очень старался это сделать. Но всё-таки наверно промазал, потому что мой палец почему-то оказался не прижатым к губам, как я хотел, а у меня на переносице, ближе к  глазу. 

 …Хочешь, Слава, я признаюсь? — продолжил я, и шутки ради состроил мину очень похожую на заговорщицкую.

— В таком состоянии, друг ситный, не стоит признаваться ни в чём, и никому, даже лучшим друзьям.

— А я всё же признаюсь тебе, как самому наилучшему другу. Ты прав, Славка, я очень давно столько не пил, и я уже полгода простаиваю…

  — Майор, простаивают поезда и автобусы. А вообще-то, тебе пить надо меньше, вот и появятся светлые мысли в голове.

  — Неа, Слав, я серьёзно. Я ж тебе говорю — я давно не пил… столько…, ии-и… поэтому, понимаешь, и раз-раз-развез-ло меня. Слав, давай…, давай… прямо щас…, вот тут…, на лестнице сядем, и ты будешь мне рассказывать. Ты… мне…расскажешь, Славик?

— Лёвка, тебе надо отдохнуть с дороги, ты вон как «устал», даже ноги не хотят идти… Завтра, на трезвую голову… поговорим. Сейчас у меня голова… тоже не очень-то соображает. Ты отоспишься после дороги, я вернусь после работы, тогда и поговорим, лады? А, сейчас, тебе лучше послушаться старшего по званию, друга и, не сопротивляясь, не хватаясь за перила, аккуратненько переставлять ножки.

 И, Славка, подхватив меня под мышки, потащил по лестнице куда-то наверх.

— Лады! – по-моему, запоздало и не очень уверенно, кое-как перебирая ногами, согласился я.

      Глава четвёртая

Проснулся я поздно. В доме стояла почти полная тишина, только какая-то заблудшая муха назойливо билась о стекло. Поднявшись с постели, я выглянул в окно. Солнце плавало в бездонно-голубом небе, освещая верхушки деревьев в саду. А над ягодными кустами и деревьями, перелетая с одной ветки, на другую, сновали бабочки и стрекозы.

Эй, люди, ау! – позвал я, спускаясь по лестнице.

Мне ответила тишина. Спят мои собутыльники, решил я. Пройдясь по дому, заглянул в одну дверь, в другую – никого. Меня везде встречала тишина.

В кухне, на столе,  прикрытые салфетками, стояли две тарелки, а рядом белел листок.
         Славка позаботился, понял я, и поднёс бумагу к глазам: Левка, завтрак и обед в холодильнике, ешь, пей, что найдёшь, не стесняйся. Опохмелка в морозилке, писал он. Я в управлении, а Михалыч уехал, просил передать тебе привет и пригласил нас к себе в гости. Отдыхай.

 Ну, даёт, телеграфист хренов. Мог бы и покороче написать, подумал я, держась за неимоверно болевшую голову.

Что ж, прислушаемся к совету друга, будем отдыхать, решил я и, умывшись, уселся завтракать и лечиться от похмелья. Затем, достал дорожный блокнот и записал все события последних дней: встречи, интересные высказывания людей — это вошло у меня в привычку давно, ещё со школьных  времён.

А ближе к вечеру приехал на полицейской машине Славка, вернее, не приехал, а его персонально доставили.

Увидев меня, сидящим на крыльце, он, улыбаясь, выставил все свои тридцать два крупных зуба и прогорланил:

— Здорово, друг ситный! Ещё не начал кукарекать от безделья? Как ты тут, не заскучал? Головка у вас, господин писатель, не вава?

— Спасибо, господин полковник, за заботу! — насмешливо поклонился я. — Вашими молитвами, малосольными огурчиками вашей тёщи, и опохмелки из морозильной камеры, у меня даже голова перестала болеть.

— Рад за Вас. Вот что значат тёщины малосольные огурчики и бутылка в холодильнике…  Огурчики, как показали проведённые Вами неоднократные эксперименты…, я Вас правильно понял  господин писатель, можно вместо аспирина принимать, конечно…, ежели с водочкой! Что и показывает Ваш, почти цветущий  вид. А, правда, здорово помогают, да?

За ужином он меня обрадовал хорошей новостью — комиссар дал ему три дня отпуска без содержания и пообещал, что не потревожит его в эти три дня ни под каким соусом.

 Сказав всё это, Славка, хихикая, добавил: «Чтобы комиссар не уронил своей чести и сдержал своё комиссарское слово, мы с тобой умотаем на Дон, завтра же. Там он меня ни под каким «соусом» не найдёт. Это уж точно!»

Мы с тобой порыбачим, поедим свежей ухи. Знаешь, какая у меня знатнейшая уха получается? Пальчики оближешь – похвастался он.

— Слушай, Слав, а где твои…, нуу, жена, дети? – задал я давно вертевшийся у меня на языке вопрос. — Ты, случаем, не развёлся?

— Яаа, развёлся! Ты что, белены объелся? Да у меня самая лучшая на Свете жена! Таких жён «Днём с огнём не сыщешь!», идиот! А отсутствует она по той простой причине, что она, моя мама, тёща и ребятишки укатили в Херсон, в гости к сестре моей драгоценнейшей тёщи.

— Ясно, прости, Слав. Ааа, когда ты мне расскажешь об интересном… случае из вашей  мили…, полицейской практики, ты же обещал? – спросил я,  ставя пустую рюмку на стол.

— Интересно девки пляшут по четыре штуки в ряд. Вот, настырный. Дались тебе эти «случаи». Давай лучше опять по маленькой накатим, затем, посидим рядком, поговорим ладком.

— Не, Слава, ты же сам вчера сказал, а я прекрасно запомнил: «Ты свою норму перевыполнил». Да, и знаешь…. Тут я вдруг вспомнил Фёдора Михайловича, и ужаснулся — я же не отдал ему вторую половину оговоренной платы за проезд!

— Славка, — в величайшем волнении сказал я, — ты знаешь, я не заплатил Михалычу за дорогу! Где я теперь буду искать его?

— Не казнись, Лёвка, я заплатил ещё вчера. Так что, всё в ажуре.

— И, когда же это ты успел, позволь тебя спросить? Мы же пили всё время, и ты, вроде бы не вставал из-за стола.

— Успел, успел, не переживай.  А вот насчёт случая….  Есть у меня один, интереснейший для тебя…. И, представь, совсем недавно произошедший.

Только, чур, в течение года не печатать, имена и место происшествия не раскрывать, даёшь слово? Иначе, не расскажу.

— Слав, ты ж меня знаешь. Обещаю сделать так, как ты сказал. Клянусь!

— Лев, история длинная, за один вечер не расскажешь.

— Готов пожертвовать  даже твоей замечательной ухой, только расскажи, а то у меня знаешь…

— Знаю, знаю, наслышан от тебя же. — Ты уже говорил про застой в мозгах и в твоей творческой профессии. Ох, уж эти мне писатели! Господи, Лев, во что ты превратился?

— Ни во что я не превратился. Наверное, я всегда был таким, и военным стал из-за ошибки в молодости.

— Здорово ты сказал — из-за ошибки в молодости! Даа, все мы делаем ошибки, особенно в молодости, — подтвердил он, — но не все могут это понять и, по возможности, исправить содеянное. 

Он задумчиво обвёл взглядом комнату, рассеянно повертел в руках вилку, и тяжело  вздохнул.

Я решил, что это у его друзей случилась беда,  или у людей, которых он  хорошо знал. И, придав голосу душевность, спросил:

—  Слав, с твоими родственниками что-ли, или с друзьями, случай произошёл? Ты так тяжело вздохнул.  Что, действительно, случай тяжёлый? Может, я смогу хоть чем-то помочь, или ещё, что?

  — Неет.  Не  с  моими.  Просто очень жалко этих людей. В принципе-то, они хорошие люди, а вот…
        Он на мгновение задумался, затем, словно окончательно принял решение, продолжил: …Лев, случай, или нет, несчастье…, даже не несчастье, а скорее драма, о которой я хочу тебе рассказать, произошла именно из-за ошибок в юношеские годы, из-за, как-бы это правильнее выразить словами — неконтролируемой страсти  что-ли, из-за привычки человека всё  дозволять себе не задумываясь о последствиях.

 Он покрутил в руках пустую рюмку, затем, медленно подбирая слова, вновь заговорил. В его рассказе чувствовалась душевная боль и переживание за совершенно чужих для него людей. Он словно наяву видел их, тех, о ком решил мне рассказать, так мне показалось.

…Понимаешь, одна роковая ошибка, иии… всё! — Вся жизнь пропала! Сам погиб, и за собой другого, ни в чём не повинного человека, потянул…

 Я тебе расскажу об одном человеке, который…, из-за которого…

 Есть категория людей, которые считают, что весь мир создан только для них, и таких как они. Это — человеки-разрушители. Они, походя, не думая о последствиях, разрушают и уничтожают всё на своём пути. Походя, ломают человеческие судьбы, в том числе и свою собственную…

Мой друг на несколько минут замолчал, по-видимому, вспоминал случившееся. А я, заинтригованный его словами, с нетерпением ждал продолжения. Ждал с надеждой, с нетерпением, с каким-то даже, откуда-то возникшим волнением, начала рассказа.  Во мне вновь проснулся давно не посещавший меня, писательский зуд. Мне показалось, что у меня даже пальцы зашевелились, так захотелось открыть ноутбук, и… работать, работать!      

  — Так ты обещаешь, Лев, что в течение года – ни-ни! А то у меня появится куча неприятностей, — строго спросил Славка, и заглянул мне в глаза, словно пытаясь прочесть в них ответ.

  — Я же дал слово, Слав! Давай, начинай рассказывать, не тяни кота за хвост! Я изнываю от любопытства.

Но он, не проронив ни слова, показал рукой на небольшой, встроенный в стену бар, и заговорщицки подмигнув, предложил:

— Давай-ка откроем его, и посмотрим, что у него спрятано внутри.

— Ну, давай, только по-быстрому.

Славка, подойдя к бару, открыл дверцу, и я, перегнувшись через его плечо, увидел в чреве бара с десяток бутылок — это всё были бутылки с пивом.

        Взяв по бутылке, мы пересели в кресла, стоявшие у не горевшего по случаю летней погоды небольшого камина и, откупорив, сделали по глотку «Жигулёвского» (ни я, ни Славка, не признавали других сортов).

Оно оказалось достаточно холодным, и совершенно свежим на вкус.

Пиво-пивом, но я-то ждал рассказа, а не пива, и ждал с нетерпением.  

Поэтому, посматривая на друга, опять «навострил ушки на макушке», то есть, приготовился слушать продолжение рассказа. Но Славка, тоже мне друг называется, продолжал молчать.

— Сла-ва-аа, — заныл я.

— Не мешай, дай сосредоточиться.

Прошло не менее пяти или семи минут в молчании, прежде чем мой друг заговорил.

                                                                *   *   *

В  дежурной части районного отдела полиции раздался телефонный звонок и, перепуганный до смерти, женский голос, торопясь и захлёбываясь словами, сказал, что в соседней квартире прозвучали хлопки, похожие на выстрелы из ружья, а перед этим слышался громкий разговор и женские рыдания.

Пожалуйста, взволнованно добавила звонившая, приезжайте побыстрее, там что-то случилось!

Уточнив адрес, оперативная группа выехала на место предполагаемого происшествия.

Да, женщина, оказавшаяся соседкой, и позвонившая  в  дежурную часть РОВД, была права!

 В трёхэтажном доме № 7, расположенном в третьем линейном переулке, в одной из квартир обнаружили два трупа – пожилого, элегантно одетого, совершенно седого мужчины, и молодой, лет двадцати двух-двадцати пяти, красивой светловолосой женщины.

В руках мужчина сжимал двуствольное, сделанное по заказу, дорогое  ружьё двенадцатого калибра, со стреляными гильзами в стволах.

На первый взгляд женщина была застрелена с близкого расстояния, почти в упор, а у мужчины была разворочена затылочная часть головы.

Трупы лежали на ковровом покрытии рядом. Их позы, даже без заключения экспертов это было видно, говорили о том, что мужчина первым выстрелом (если никто другой не стрелял, а это сделал именно он) тяжело ранил женщину в грудь, затем, лёг рядом с ней, обнял, и выстрелил в себя.

И у женщины, и у мужчины ранения были тяжёлыми, несовместимыми с жизнью — это и без патологоанатома было видно…

Я с увлечением, ловя каждое слово, слушал рассказ своего друга, и даже забыл о пиве. А Славка, вероятно захваченный воспоминаниями, казалось, в подтверждение своих слов покачивал головой, и тихим голосом продолжал рассказывать о произошедшей в квартире трагедии.

 Мой друг рассказывал так красочно, и с такими подробностями, словно во время трагедии сам присутствовал, или находился где-то рядом.

Вот что значит бывший разведчик!

                                                                  *    *    *

Несмотря на своё обещание ради рассказа отказаться от Славкиной ухи, мы всё же побывали на Дону и наловили рыбы, и поели, приготовленную по его рецепту, «Пищу Богов».  
   Действительно, пахнущая свежей рыбой и чуть-чуть дымком, уха была восхитительна, и я, изголодавшись по такому деликатесу, уписывал её так, что за ушами трещало. А мой друг, с хитрецой посматривая на меня, и видя, как я расправляюсь со второй порцией его знаменитейшей ухи, лишь озорно щурил глаза, и слегка посмеиваясь, приговаривал:

  — Ешь, ешь писатель, когда ещё такой ушицы похлебаешь.

— Этт-то точно, — соглашался я с ним, уписывая  четвёртый или пятый кусок рыбы.
          Десять дней пролетели незаметно, и я засобирался домой. Договорились, что на следующий год в гости ко мне приедет он, и привезёт жену и ребятишек. Я пообещал свозить их на озеро Зайсан, показать красоты Горной Ульбинки, накормить копчёным лещом и ухой из хариуза.
        А ещё через день, я сидел в купе поезда Москва-Риддер, слушал перестук вагонных колёс на стрелках и прощался с Москвой, на долго ли? Кто знает, жизнь — она ведь такая, без бутылки и не разберёшься в ней. Шучу-шучу, а то и, правда, решите, что я какой-нибудь алкоголик.

На следующий год Славка, мой друг и полковник полиции, вместе со своей семьёй был у меня в гостях.

 Прошло ещё половина года и я, по разрешению друга,  сдал рукопись услышанного в городе N+++  рассказа в печать.

                                                             ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    Глава  первая

Людмила Афанасьевна обратила внимание на необычное поведение дочери уже с месяц назад. Она воспитывала её одна, без мужа. Было трудно: приходилось постоянно как-то изворачиваться, чтобы дочь ни в чём не знала нужды. А как можно извернуться в наше время? Только одним способом – найти дополнительный заработок. И нашла — стала мыть полы в почтовом отделении.

Отбарабанит свои пять-шесть уроков в школе, и бегом на почту. И так каждый день: в школе геометрия с тригонометрией, а после школы — мокрая тряпка и помойное ведро с водой. Возвращалась домой затемно, не чуя ног под собой от усталости.

Одна радость дома – шестнадцатилетняя, жизнерадостная дочурка Вера — тёмноволосая, похожая на цыганочку, стройная (вся в отца) — плод её безумной любви к заезжему столичному гастролёру.

Он оказался ещё тем типом! Даже не типом, а типчиком – малодушным, и к тому же  женатым. Ну откуда она могла всё про него знать, откуда? Он же так красиво говорил ей о вечной любви, такие цветы дарил! Вот она и поверила, и влюбилась безоглядно, до умопомрачения.

Видя дочь, слыша её жизнерадостный воркующий голосок, Людмила Афанасьевна вспоминала Игоря, отца Веры. И моментально, откуда-то из самых глубин души, поднималось справедливое  возмущение  –  подлец, негодяй, поматросил и бросил, а она теперь воспитывай дочь одна, бейся как рыба об лёд, чтобы хоть как-то выжить в этом суровом, не приспособленном для слабых людей, мире! Дура набитая! Господи, какая же я дура! Нет бы, прислушаться к советам покойной матери, так нет, захотелось самостоятельности — видите ли, она уже взрослая девочка…, не учите меня мама! Дура беспросветная!  

Она ещё раз грубо выругала себя, и обозвала дурындой!

Вот и сейчас, кажется, тоже самое происходит с её Верой, с её ненаглядной, и такой умницей, дочуркой.

Людмила Афанасьевна доглаживала постельное бельё, а Верка читала книгу и нет-нет, да поглядывала на часы.

Чего уж тут непонятного? – с возмущением подумала она, изредка поглядывая на дочь. Всё как на ладони, сама раньше так делала, дура!

— Ты что это всё на часы поглядываешь? — не выдержав, решила она поинтересоваться у дочери, — до начала фильма ещё полтора часа.

— Мама, я не поглядываю, это тебе показалось.

Но сердце матери чувствовало — Вера напряжена, и потом, она же ясно видела, дочь нервничает, книгу не читает, за полчаса не перевернула ни одной страницы. Понятное дело, о чём-то думает.

Минут через двадцать Вера, нервным движением захлопнув книгу, сказала:

— Мам, я сбегаю, мусор вынесу.

— Куда ты, ночь уже!

— Мам, какая ночь? Всего-то десять часов. Я быстренько.

— Вера, не нужно, я утром сама вынесу, мне по пути.

— Мама, — в голосе дочери послышалось упрямство, — в квартире неприятный запах, я не хочу дышать вонью всю ночь!

Проговорив это, она вышла из комнаты в коридор, где стоял пакет с мусором.

И Людмила Афанасьевна услышала, как закрываясь, хлопнула входная дверь.

                                                            *       *       *

Вера вернулась минут через сорок. За это время Людмила Афанасьевна так перенервничала, что увидав вошедшую дочь, не сдержалась и закричала:

— Ты где это до сих пор шлялась?! Вынести мусор – минутное дело, а ты, когда вернулась?!  Посмотри на часы!

—  Я встретила подружку. Мы поговорили…, то, да сё…

— Не ври, Верка! — не стерпев её явной лжи, опять закричала на дочь Людмила Афанасьевна,– какие могут быть подружки в это время?!

— Не веришь, и не надо. Я уже взрослая, и у меня может быть своя жизнь, — огрызнулась дочь, и направилась в свою комнату.

Людмила Афанасьевна от такой Веркиной наглости на некоторое время даже онемела. Она стояла и растерянно разводила руками. А потом из глаз её покатились одна слезинка за другой, одна за другой, постепенно превратившись в два светлых ручейка.

Это была их первая крупная ссора в жизни. Она поняла, с дочерью что-то творится нехорошее, то есть, она догадывалась, что с ней творится, но не хотела верить. А произошло это с дочерью не по вине матери. Не она ли холила и лелеяла свою доченьку, не она ли отдавала ей всю свою материнскую любовь. И вот, на тебе, дочь что-то скрывает от неё…, начала грубить и таиться.

Всю ночь провела она без сна в своей постели, ища оправдание такого изменения в  Веркином поведении, и не находила. Она даже пыталась найти какую-нибудь причину, не ту, о которой она подозревала. Она убеждала себя — может дочь заболела, а я не поняла, и напрасно накричала на неё. А затем вдруг пришло ей в голову, а может, правда, она встретила подружку и, бывает же так на самом деле, заговорились…. Господиии, подскажи, что с дочерью!

Утром дочь молчаливо собралась и, не попрощавшись с матерью, ушла в школу.

Так и не придя ни к какому выводу, не приняв никакого решения, Людмила, с болящей от ночной бессонницы и дум, головой, пошла на работу. День тянулся медленно — вязкой тягучей смолой.

А ещё через пару дней, всё видящая и всё про всех знающая соседка — древняя, злая на язык старуха, которую она часто видела вечно сидящей на лавочке у крыльца, ехидно улыбаясь, хриплым голосом ей сказала: «А Верка-то твоя ненаглядная…, тихоня…, по ночам возле гаражей женихается. Смотри, как-бы в подоле не принесла».

Это было последней каплей яда на её кровоточащую рану.

Разговаривать с Веркой бесполезно, подумала она, и  решилась на не очень красивый по отношению к дочери, шаг. Она решила проследить, куда ходит её дочь по вечерам, и с кем встречается. Ещё не хватало, испугалась она, чтобы с моей Верочкой случилось тоже, что со мной!

Во вторник у неё было мало уроков, и она решила, прежде чем идти на почту, зайти домой, занести купленные в супермаркете продукты.

Раньше она никогда не заглядывала в почтовый ящик, эта обязанность лежала на дочери, но уже  почти пройдя мимо, она почему-то вернулась, и заглянула внутрь. Газет в ящике не было, лишь одиноко белел свёрнутый вдвое листок бумаги.

Извещение на оплату коммунальных услуг, решила она.

Вера была дома, сидела на диване и что-то бормотала по-английски. Разложив принесённые продукты в холодильнике, Людмила Афанасьевна пошла в комнату, чтобы переодеться, но вспомнила об извещении и, вернувшись на кухню, взяла листок со стола. А когда развернула – лицо её побледнело.

Вошедшая в это время Вера, увидев бледное лицо матери, заботливо спросила:

— Мама, что с тобой, тебе плохо? Ты заболела, или что-то случилось в школе? Мама, да не молчи ты!»

  — Ничего доченька, ничего, просто я устала, — через силу выдавила Людмила Афанасьевна, и постаралась спрятать листок в карман.

— Как же, ничего, ты вон какая бледная. А, что это у тебя за листок в руке? – в голосе дочери явно прозвучало подозрение.

— Извещение из ЖКХ…, на оплату.

— Так ещё не время, — поглядев на мать, удивилась  дочь.

— Значит, решили разнести пораньше, — постаралась равнодушным голосом ответить она.

— Ааа. И Вера направилась в свою комнату.

Мама, я английский учу, много слов незнакомых, я тебе не нужна?

— Иди, занимайся Вера. Я только переоденусь, и на почту.

                                                 
               Глава вторая

Механически возя тряпкой по полу, Людмила Афанасьевна лихорадочно искала выход, как уберечь дочь от грехопадения. В записке какой-то Вадим, расточая сладкие слова любви, явно просил близости с её дочерью.

Значит, до этого у них ещё ничего не было, немного успокоилась она, а что потом? Только по чистой случайности записка попала мне в руки. Не вернись я раньше времени  домой, не загляни в почтовый ящик, и моя дочь: такая нежная, такая красивая, такая добрая и доверчивая глупышка, совершила бы «непоправимое» в своей молодой, только начинавшейся жизни.

Но что же делать, что делать? – лихорадочно метались мысли в голове. Что делать?! – чуть не воя от бессилия, спрашивала она себя. Господи, подскажи, надоумь! И, как озарение свыше – отправить дочь к её тётке!  Да, надо немедленно отправить Веру в Днепропетровск, к моей сестре! Решено! Конечно, Нижнеднепровский узел, это не центр города, но всё же дочь будет подальше от этого сластолюбивого  негодяя, от этого… греховодника в штанах, этого…

 Людмила Афанасьевна так перепугалась от одной только мысли – что могло бы случиться с её дочерью, не перехвати она записку, что чуть не потеряла сознание.

 Ишь, что удумал! Я Верочку тебе на потеху не отдам, я жёстко поговорю с тобой, оболтус! — ругала она парня. Я с тобой так поговорю, так поговорю, что ты навсегда забудешь дорогу к нашему дому! И Верочку тоже забудешь! – кипятилась она, вытирая пыль со шкафов.

И в расстройстве не замечала, что уже минут десять трёт тряпкой по одному и тому же месту.

Как ученик-отличник, решивший трудную задачу, Людмила Афанасьевна немного успокоилась, и уже более тщательно принялась за уборку.

Вечером, сказав дочери, что сходит к своей знакомой, проживающей в соседнем доме, она, накинув плащ с капюшоном и захватив с собой записку, вышла из дома, чтобы поговорить с незнакомым ей, Вадимом. Этим именем была подписана записка.

Я поговорю с ним серьёзно, шептала она. Я имею на это право! – твердила она. Я мать, беспокоящаяся о своём неразумном ребёнке! Я должна защитит Веру, и я это сделаю!

                                                              *     *     *

 На улице дул порывистый ветер, и стояла такая непроглядная темень от закрывших небо тяжёлых, грозовых туч, что в шаге нельзя было ничего рассмотреть. Людмила Афанасьевна, попав в тёмную круговерть непогоды, уж хотела повернуть назад,  но желание защитить дочь пересилило страх.

Надвинув ещё глубже капюшон на голову, и почти закрыв лицо, она осторожно, боясь споткнуться на неровностях дороги и упасть, двинулась к гаражам — месту назначенного в записке свидания.

Пока ещё изредка, ослепляя, поблёскивали молнии, и гремел гром. Ей было страшно! Почему-то очень страшно!

 При каждом раскате грома она непроизвольно вздрагивала, вжимала голову в плечи, и закрывала глаза. Добравшись до тёмной массы гаражей, она, при очередной вспышке молнии, нашла  номер указанного в записке гаража и, в растерянности остановилась.

На месте свидания никого не было. Решив, что она перепутала номер гаража, или у Вадима проснулась совесть, и он не посмел явиться на свидание с её дочерью, она развернулась, чтобы отправиться домой.

От чувства успокоения, что всё закончилось благополучно, что она спасла свою доченьку (скорее всего Бог не допустил! – решила она), у неё даже вырвался вздох облегчения.

Слава Богу, я правильно поступила! — прошептала Людмила Афанасьевна и, запахнув плотнее плащ, собралась возвращаться домой. Но неожиданно оказалась в крепких, как тиски, объятиях, и её потянули в сторону приоткрытой двери. У неё даже успела мелькнуть мысль — как же я раньше не заметила её?

Не устояв на ногах, она потеряла равновесие и чуть не упала, но сильные руки не разжались — руки настойчиво тянули её в тёмную пасть гаража.

От страха и неожиданности она вскрикнула, но вспомнив, кто она и зачем пришла, подумала о своей дочери, и новый крик застыл у неё на губах.

Она ещё надеялась образумить молодого человека, но её уже затащили в непроницаемую темноту, и срывали одежду.

Остервенев от такой наглости сопляка, она изо всех своих слабых женских сил стала отбиваться, царапаться и кусаться. На какое-то короткое мгновение она сумела высвободиться из объятий и, уже сделав шаг к спасительной двери, она запуталась в плаще, споткнулась, и её моментально завалили на пол…

Он был сильнее её! Он был намного сильнее её!

Людмила Афанасьевна попыталась закричать, но насильник зажал ей рот.

Последние остатки сил покинули её и она, теряя сознание, провалилась в беспамятство…

Через сколько времени к ней вернулось полное осознание очевидного, она не могла вспомнить. Она лишь помнила, как её грубо вытолкали из гаража и закричали вслед — «Пошла вон, шлюха! А ещё прикидывалась недотрогой, строила из себя целку! Видеть тебя, Верка, больше не хочу!»

                                                                *    *    *

На улице шёл дождь, даже не дождь, а ливень. Кое-как поправив на себе порванную в нескольких местах одежду, Людмила Афанасьевна, промокшая до нитки, дрожащая от холода и унижения, сопровождаемая раскатами грома и вспышками молний, направилась домой. Злость, и обида, и слёзы, душили её. Ведь она хотела только поговорить, образумить этого мальчика, защитить свою дочь, а он…. Ооо!

Но глубоко в подсознании нет-нет, да проскакивала искорка торжества – она, ценой собственного унижения и надругательства над собой, спасла от позора дочь, спасла свою малышку. А я, что ж…

Спасибо тебе, Господи, что дал мне возможность перехватить записку! – сквозь текущие, смешавшиеся с дождём слёзы, поблагодарила она Бога. Что было бы с моей ненаглядной девочкой, если бы она попала в руки этого зверя в человеческом облике.

Будь ты трижды проклят! И будь проклято всё твоё потомство, подонок! — шептала она, оскальзываясь на мокрой дороге, и зябко кутаясь в порванный плащ.

Осторожно, пытаясь не производить шума, она проскользнула в свою комнату, и сразу же, не сняв мокрой, грязной одежды, позвонила сестре, и договорилась с ней о Вере.

— Пусть поживёт у тебя какое-то время, — попросила она, — деньги на её содержание я буду тебе высылать, об этом не беспокойся.

— А, как же школа? А, как же…, или у вас что-то случилось? — поинтересовалась сестра, и в голосе её прозвучало неподдельное волнение.

— Ничего не случилось, а школу Вера закончит у тебя.

— Люда, может у вас всё-таки что-то случилось, или  вы… поссорились? – беспокойство явно сквозило в вопросах сестры.

— Нет-нет, у нас всё в порядке, не волнуйся, —  успокаивала Людмила Афанасьевна сестру, — понимаешь, Вере нужна перемена климата, так, на всякий случай, вот я и подумала — у вас как раз то, что нужно.

Вечером следующего дня Людмила Афанасьевна, дав кучу наставлений и поцеловав на прощание погрустневшую дочь, посадила её в скорый поезд Москва-Симферополь.

А когда последний вагон скрылся за горизонтом, она облегчённо вздохнула: Слава Богу, отправила дочь от греха подальше. А этот подлец, Вадим, пусть теперь поищет её.

И она с душевным волнением ещё раз поблагодарила бога за помощь в спасении дочери.
        Затем, покинув вокзал с мыслью о том, что теперь её дочь недосягаема для Вадима, и совершенно успокоенная, вернулась домой.  

В эту ночь она спала крепко, и никакие предчувствия не беспокоили её.

Проснулась она почти счастливой.

     Глава третья

День пролетал за днём, неделя за неделей. Сестра один раз в неделю звонила ей, рассказывала о Вере. Как явствовало из докладов сестры, Вера всё время проводит дома, готовится к вступительным экзаменам в университет  и, кажется, совсем не страдает от одиночества, прямо монашка какая-то! — удивлённо добавляла та.

  — Представляешь, — говорила она шёпотом, —  Вера так увлеклась подготовкой к вступительным экзаменам, что даже ни разу не сходила в кинотеатр или на дискотеку.

 А потом, при следующем разговоре, сестра как-то неуверенно призналась — но это меня и радует и беспокоит одновременно. Что-то с ней не так! Не находишь? Признайся Люда, у вас…, между вами… всё-таки что-то произошло, да? Скажи правду, Люда.

  — Нет, нет. Что ты. Я же тебе говорила. У нас всё нормально. Не переживай, — отвечала она сестре.

Переговорив в очередной раз, она садилась на диван, доставала альбом с фотокарточками и, рассматривая их, тихо радовалась своему мудрому и своевременно принятому решению:
         С дочкой всё идёт как нельзя лучше, говорила она себе, и вытирала кулачком неожиданно замокревшие глаза и сморкалась в полотенце.

В школе тоже дела шли хорошо. Все ученики её класса сдали выпускные экзамены. Ни один не остался на второй год или на осеннюю переэкзаменовку. Живи и радуйся! — говорила она себе.

Людмила Афанасьевна зажила мирной, спокойной жизнью. Правда, жизнь без дочери показалась ей скучноватой. Не хватало её весёлого, озорного смеха, её шуток. Но, успокаивала она себя, Вера поступит в университет, после первого семестра сдаст сессию и приедет на зимние каникулы. И у нас всё будет по-старому, как раньше. А там, глядишь, и Веру можно будет опять забрать домой – мечтала Людмила Афанасьевна.

                                                                *   *   *

В один из летних дней преподаватели собрались в учительской для решения вопроса по подготовке школы к следующему учебному году. Физрук, мужчина средних лет, балагур и дамский угодник, посмеиваясь в роскошные усы, заметил: «А, выы, Людмила Афанасьевна за последнее время очень даже похорошели. Уж не любовь ли нагрянула нечаянно ко мне?»

— К вам, Олег Петрович, быть может, и нагрянула, только не ко мне, — парировала она насмешника.

А учительница русского языка и литературы, услышавшая их разговор, ехидно добавила: «Олег Петрович, вы хоть и преподаватель физкультуры, но пора бы уж научиться правильному построению речи».

Она же влюблена в него как кошка, вспомнила Людмила Афанасьевна. Поэтому и задирает его по всякому поводу и без повода. Всё делает, лишь бы он обратил на неё внимание.

Дома, переодеваясь в халатик, она подошла к зеркалу. Да, правы вы, Олег Петрович, я неплохо выгляжу для своих тридцати семи, вон, даже животик округлился…

Что? Какой… может быть животик? – ахнула она, побледнев. Я, что?! Да не может быть такого, я же ни с кем…, ужаснулась она. Я же…, у меня же… только школа, ученики иии… подработка на почте…  

И словно обухом по голове: а тот ненастный вечер, позабыла что-ли? Гос-по-ди, как же это?! – застонала она. Какой позор на мою голову! А что я скажу Вере? А что скажут в школе? Немедленно надо идти к гинекологу и делать аборт. А, может, я ошибаюсь и я не беременна?

Терзаясь неизвестностью, Людмила Афанасьевна долго не могла уснуть, а утром, чуть свет, позвонила завучу домой и, задыхаясь от еле сдерживаемого волнения, предупредила,  что задержится немного и, чтобы избежать ненужных вопросов, быстро положила трубку телефона. Закончив разговор, она так и осталась стоять у аппарата, вперив взгляд в звенящую  пустоту квартиры.

 В женской клинике приговор был жестоким и окончательным: срок беременности – девять недель, аборт делать нельзя!

Врач ещё и сокрушённо добавил при прощании: «Что же вы мамаша на обследование так поздно пришли? Мы должны вас поставить на учёт».

«Не нужно меня ставить на учёт, — окончательно расстроенная, ответила она, и   неожиданно добавила, — я на днях переезжаю в другой город, там и стану на учёт».

А придя в школу, попросила дать ей отпуск без содержания на год. Директор упёрся — «У нас преподавателей не хватает, а вы просите отпуск на год, не дам! Категорически заявляю – не дам! Вы меня, Людмила Афанасьевна, без ножа режете по живому телу!»

«Тогда я увольняюсь» — ответила она и, выйдя в канцелярию, быстро написала заявление на увольнение по собственному желанию.

От всех этих нервотрёпок она была настолько напряжена, что придя домой совершенно измотанной, не раздеваясь, упала на кровать и разрыдалась.

Пролежав остаток дня, выплакав все слёзы, хоть и говорят что у женщин слёз не меряно, она стала размышлять о своём будущем: дура, какая ж я дура, корила она себя, хорошенько не подумав, ляпнула что уеду. А куда я уеду? Куда?  Кому я нужна, да ещё и беременная? Единственный человек, который меня поймёт и примет – сестра, но к ней нельзя, там дочь, Вера…. И как объяснить сестре свою беременность? Оо-о Господи, что же мне делать?! – забилась, заметалась она на постели.

Когда её немного отпустило, она стала вспоминать своих друзей и подруг, которые могли бы помочь ей в сложившейся ситуации.

Перебрав с десяток, она подумала о Марии. Вот кто ей поможет. Они в далёком прошлом вместе учились в педагогическом институте, жили в одной комнате, и были неразлучными подругами. Правда, за все годы после окончания института, они лишь однажды поговорили по телефону, хотя открытки с поздравлениями на день рождения и на Новый год посылали регулярно.

Что ж «Попытка, не пытка», решила Людмила Афанасьевна, и набрала междугородний номер.

Гудки вызова гудели, но никто трубку не поднимал. Отчаявшись дозвониться, она уже хотела положить трубку, как в телефоне что-то клацнуло, и кто-то ломающимся баском сказал: «Алло! Говорите!»

Боясь, что трубку положат, не дослушав её, зачастила: «Пригласите к телефону Марию. Я её подруга, Людмила».

Издалека, приглушённо донеслось: — Мам, это тебя… какая-то Людмила.

Людмила догадалась — это младший сын Марии. Как же его звать-то, попыталась она вспомнить. Ааа – Коля, неожиданно подкинула её память ответ.

С Марией она обо всём договорилась, хоть и с некоторыми заминками в разговоре, но договорилась.

Следующий вопрос, требующий незамедлительного решения, как уберечь квартиру от разграбления.

Лучше всего, конечно, найти квартирантов, прикидывала она варианты – какой-никакой доход, и за квартирой присмотр…. Не оставлять же её на несколько месяцев запертой.

Но этот вопрос, возможно лёгко разрешимый для других, для непрактичной Людмилы Афанасьевны был настоящим препятствием.

Но, наверное, мне помогает сам Всевышний, подумала она, когда на удивление вопрос с квартирой и квартирантами разрешился очень быстро. Прямо на следующий день «всё знающая старушка» посоветовала зайти к жильцам во втором этаже. Они женили сына, сказала она Людмиле Афанасьевне, и им  нужна квартира.

А затем словоохотливо затараторила:  «Они ж, почитай, молодые. Им же охота пожить в своё удовольствие и этот, как его, уж совсем забыла…. Она немного подумала, пошамкала беззубым ртом, и вроде как застеснявшись, проговорила шёпотом: «У них же этот…, медовый месяц».

И пергаментное лицо её после произнесённых последних слов, слегка порозовело.

Смотри-ка ты, бабулька, ещё и краснеть не разучилась, удивилась Людмила и даже чуть позавидовала ей — эх, мне бы твои заботы, мне бы твои печали.

                                                              *    *    *

Получив всю сумму оплаты за год вперёд (ей опять повезло), Людмила Афанасьевна, собрав необходимые вещи, через два дня, предварительно предупредив сестру, на междугороднем автобусе выехала в Углич,  к Марии.  

Сестре и дочери своё неожиданное решение перебраться в Углич она объяснила желанием помочь заболевшей подруге. Это объяснение хоть и не рассеяло некоторой нелогичности её поступка, но всё же как-то удовлетворило сестру и дочь.

Больше этот вопрос, Слава Богу, они не поднимали. И она перестала тревожиться по этому поводу.

 А вот о будущем ещё не родившегося ребёнка, она думала с тревогой и страхом:  родится он, такой маленький и беззащитный. И… что мне с ним делать?  Бедная я, бедная!

Бедная и горемычная! — плакала, не находя успокоения, её душа. Кто поможет мне в моём-то возрасте, кто…? 

Ровно через шесть с половиной месяцев она родила прелестную, белокурую, с темными вишенками глаз, девочку, и в благодарность за оказанную ей подругой помощь, назвала её Марией.

Подруга, восхищаясь прелестной девочкой, носила её на руках и ласково называла Машенькой и, сделав губы «гузочкой», ворковала: «Ах, ты моё солнышко! Ах, ты моя красавица! Ах, ты моя сладенькая!»

Вернуться домой с новорожденным ребёнком Людмила Афанасьевна не могла. Опять необходимо было решать задачу — откуда у неё, незамужней женщины, вдруг появился ребёнок, да ещё и грудничок?  Не аист же его принёс в корзинке по её заказу от деда мороза?

 Засмеют ведь соседи! Ещё и скажут, типа: «Не держите нас за дураков. Это Вам не Одесса, а мы не Одесситы, чтобы вашу брехню слухать!»

Она не знала что делать, как объяснить досужим соседкам появление в её жизни ребёнка, и она посмурнела. Настроение её с каждым днём всё более портилось.

На её удивление, очень быстро нашёл способ, как выйти из щекотливого положения, сын Марии. Она даже не ожидала, что его предложение, по своей простоте, окажется настолько спасительным для неё и Машеньки.

— Тётя Люда, — он чуть покраснел, — ааа, если говорить, что вы взяли Машеньку из родильной больницы, и удочерили её?

Что ж, это был хоть и не лучший, но всё же единственно возможный выход в данной ситуации.

Спасибо тебе Коля за своевременную подсказку, поблагодарила она сообразительного мальчишку.
        Ещё одно обстоятельство оставалось нерешённым. Оно сидело занозой в груди и не давало свободно вздохнуть — неизвестно, как отнесётся к новоявленной сестре, Вера: примет ли она свою младшую сестру, подпустит ли её к своему сердцу? Полюбит ли она её, или холодно отвернётся от ни в чём не повинной малышки?

И всё же, действительно, это был единственный выход в её сложном положении.

Пора было возвращаться домой. Она и так достаточно долго пользовалась гостеприимством доброй подруги.

Прожив ещё с месяц, пока Машенька окончательно окрепнет и она сама наберётся сил на дорогу, Людмила Афанасьевна попрощалась с гостеприимной, добросердечной подругой и её семьёй.

Предупреждённые заранее квартиранты оказались порядочными людьми, своевременно освободили квартиру, и ей не пришлось «выяснять отношения».

Выходить на работу в конце учебного года не имело смысла, и она полностью занялась девочкой.

На любопытные вопросы соседей и знакомых – откуда у неё ребёнок? — она коротко отвечала – удочерила из роддома. Вскоре назойливое внимание к её персоне иссякло.

Жила она очень скромно, экономя каждую копейку из полученных денег за аренду квартиры. Но и они, вот-вот должны были закончиться. Оставалась надежда на школу. Она уже подала заявление на восстановление её в прежней должности — преподавателя математики, а пока, вот полоса везения, она устроилась мыть лестничные марши в своём доме.

В  её отсутствие с Машенькой согласилась сидеть та, всезнающая, вредная старушка. На деле оказалось, что у неё доброе сердце, и к девочке она привязалась всей душой.

На несколько дней приехала Вера. Холодно посмотрев на новоявленную сестру, она отвернулась от неё, и больше к ней не подходила.

Это обидело Людмилу Афанасьевну, очень обидело, но заставить старшую дочь полюбить свою младшую сестрёнку она не могла, и рассказать всю правду тоже не насмелилась. Не могла же она сказать Вере, что это мог бы быть её ребёнок!

Вскоре Вера уехала, и Людмиле Афанасьевне почему-то стало легче. Она поняла почему: Вера своим присутствием постоянно заставляла вспоминать тот грозовой день, когда она, мать, таким страшным унижением, спасла свою дочь от позора.

Машенька была плодом греха, но она была такая крохотулечка, так мило улыбалась и тянула ей навстречу ручонки, что у Людмилы Афанасьевны что-то размякало в груди, и она забывала кто её отец.

                                                  *     *     *

Проходили дни, недели. Тянулись своей чередой месяцы, а за месяцами годы.

К шестнадцати годам Машенька повзрослела, расцвела, превратившись в настоящую русскую красавицу. Стройная, высокая, с золотистого цвета волосами и миндалевидными, зелёного ореха глазами, она была неотразимо прекрасна. За ней, как за курицей цыплята, вечно тянулся хвост воздыхателей разного социального положения и возраста, но она была неприступна, как настоящая принцесса.

Людмила Афанасьевна, вначале, боялась за неё и хотела предупредить о…, но Машенька сразу поняла, на что её самая-самая любимая мамочка намекает, и гордо ответила: «Если я полюблю кого-то мамочка, то это произойдёт не сейчас и это будет принц!»

Людмила Афанасьевна немного успокоилась, но совсем тревога за дочь не ушла.

После окончания школы Машенька легко поступила в университет на факультет иностранных языков. Она хотела, как и мама, стать преподавателем, только не математики, а иностранного языка.

А, если уж очень повезёт, то переводчицей в крупной иностранной компании, делилась своими планами Машенька, ласкаясь к матери. А уж, если совсем-совсем повезёт, добавляла она лукаво, то помощником генерального директора где-нибудь за границей…, и в серьёзной компании! Очень серьёзной»

Пока это были только мечты, девичьи мечты, и не у всех они сбываются.  Ей нужно было учиться в университете ещё год.

Мечты, все об этом знают, претворяются в жизнь у того, кто не покладая рук трудится, и упорно, не сворачивая с пути, движется к цели.

Машенька добилась своего! Что уж ей помогло: счастливая ли судьба её, или её упорство и настойчивость, но, по окончании университета Машеньку пригласили на работу в совместную, Российско-Бельгийскую компанию. Да ещё не кем-нибудь, а  секретарём-референтом с трёхмесячной стажировкой в головной конторе, расположенной в Брюсселе.

Маша приехала к матери похвастаться своей необыкновенной удачей, и уже на следующий день стала прощаться. Ей нужно было лететь к месту стажировки.

Людмила Афанасьевна загрустила. Опять она осталась одна. Обе её дочери живут своей жизнью, а она…. И долго сдерживаемые слёзы затуманили глаза.

                                                         ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

      Глава  первая

Вадим был зол на себя, на Верку, на весь белый свет: «Вот чёртова недотрога, месяц   водила меня за нос, всё корчила из себя прынцессу, а на поверку…, а на поверку оказалась обыкновенной шлюхой. Интересно, сколько мужиков побывало в её постели?  Хотя, не всё ли мне равно — ярился он.

Таких недотрог у меня было уже с десяток и ещё сотня будет! Не оскудел ещё белый Свет целками – белыми, чёрными, жёлтыми — на мой век хватит. Борька правильно говорит — трахай всех подряд, Бог увидит, лучшую красавицу пришлёт.

  Скоро, скоро, Боря, увидимся, пообещал он отсутствующему другу! Послезавтра, а может даже завтра, выезжаю в Питер — встретимся у себя, в «Alma Mater». Расскажешь, сколько целок ты трахнул…

Нет, ну надо же, целый месяц за чей-то огрызок боролся, и всё коту под хвост. Столько цветов передарил, конфет, слова красивые говорил, а в результате…» — и он злобно ощерившись, сплюнул.

Они с Борисом были самыми бесшабашными, но и любимыми всеми девчонками, пацанами. От девочек отбою не было не только на своём факультете, но и со всего института. «Любая почтёт за счастье побыть ночку с нами!» — ухмыльнулся он, вспоминая прошлые проделки.

Даа, повезло нам обоим такими родиться: оба высокие, стройные, с красиво, по «науке», накачанными мышцами и мужественными лицами. Не мужчины, а эталон мужской красоты!

 Не зря же бог нас так отметил, попользуемся! И он плотоядно искривил губы. Пусть потом девчонки рыдают и рвут на голове волосы, это их дело.

Ладно, вернусь в Питер, наверстаю «упущенное», пообещал он себе.

Он опять выглянул из гаража: «Чёрт, ну и дождище льёт! — Так и надо этой сучке — пусть отмокнет после моего усиленного массажа. На всю жизнь пусть запомнит, как обманывать меня, Вадима – любимца Богов и девочек!»  

После произнесённого монолога он немного успокоился.

А дождь продолжал хлестать по земле, по воротам гаража, барабанил по металлической крыше. Ослепляя, сверкали молнии, раздавались раскаты грома.

Это надолго, понял Вадим и, накинув куртку на голову, бросился под дождь.

Домой он прибежал промокнув насквозь. Ему даже показалось, что вода доверху наполнила его желудок.

Мать, увидев его в таком неприглядном виде, всплеснув руками, ахнула: «Сыночек, родной мой, ты бы поберёгся, неровён, час – простудишься! Давай я тебе молочка согрею с медком. Попьёшь, и всё как рукой снимет…, — запричитала мать, — ты бы, сынок, не ходил к друзьям в такую непогоду».

И захлопотала она, и захлопотала вокруг ненаглядного своего, такого беззащитного, с добрым, отзывчивым сердцем, сыночка.

А он, приняв заботу матери как должное, лишь буркнул в ответ: «Сейчас, схожу в ванную, переоденусь в сухое».

И уже закрывая за собой дверь ванной, равнодушно буркнул: «Ты погладила мои рубашки и брюки?»

— Погладила, погладила, сыночек! Всё сделала, как ты сказал. Эх, был бы жив папка, порадовался бы он, какого я красавца-сынка вырастила.

— Хватит мама, надоело! Каждый день одно и тоже, одно и тоже, хоть домой не приезжай.

— Что ты, сынок, что ты! — испугалась мать, — я тебя целый год ждала, всё в окошко выглядывала: — Всё ждала, когда ты свои институты закончишь и домой вернёшься.

— Да не вернусь я сюда, мама! Мне и в Санкт-Петербурге неплохо живётся, ты только деньги не забывай присылать, — цинично произнёс Вадим.

— Конечно, сыночек, я всегда тебе почти всю пенсию высылаю, не беспокойся.

— Ладно, мать, поговорили: — Я в ванную.

Стоя под душем, он уже заранее предвкушал, как они с Борисом оторвутся на дискотеке, какие девочки будут увиваться вокруг них. Он даже застонал от невозможности осуществить своё желание прямо сейчас, немедленно.

К чёрту всё, завтра же уеду из этого застоявшегося, вонючего болота! – пообещал он неизвестно кому раздражённо.

Опять накатила злость – зачем я только приехал сюда? Здесь даже дискотеки нормальной нет! Фуфло, а не дискотека! – сплюнул он. Эти малолетние аборигенки только задом умеют вилять, а правильно нанести макияж, куда им — кишка тонка! То ли дело наши, столичные…, есть на что посмотреть и… облизать. Ээ-х-хх, опять вздохнул он. Чёрт, чёрт, чёрт! Чтоб вас всех! — ругнулся он. Скорее бы уехать!

И как по мановению волшебной палочки перед ним поплыли картины его бесшабашной жизни. Вспомнились набеги всей компанией в ресторан, шикарные девочки на подиуме и в постели, стриптиз по заказу, и его последняя  пассия — Ритка-Маргаритка…

Это ж надо, врёт, сволочь, безбожно всем, что она коренная  питерчанка и прародители родились в Санкт-Петербурге.

Ага, щас! Ври, да не завирайся, девочка! Он сумел раскрыть её гнилое прошлое, правда, с трудом, но сумел — из Перми она сучка. Но красивая, зараза! Обкурилась дура, не без его помощи, конечно, он и заставил её признаться.

Ох, и хороша бестия в постели, хороша, ничего не скажешь!

И он плотоядно почмокал губами — прямо персик!

Всё, хватит! Завтра же на поезд и «Митькой меня звали»,  решил он окончательно. А сюда я больше ни ногой, зовите не зовите меня мама, всё равно не приеду! Чёрт бы забрал эту Тмутаракань! Сволочи!

Утром, после завтрака,  Вадим обнял мать и ласковым голосом заговорил:

— Мамулечка, в обед я уезжаю, ты, пожалуйста, собери мне чемодан, и дай денег на дорогу и на прожитьё, мне пора возвращаться в «Alma Mater».

— Сыночек, ты же только позавчера обещал мне ещё десять дней побыть дома, — запричитала бедная старушка-мать, и прижала голову сыночка своего к прикрытой стареньким платьем, груди: — Я даже не успела наглядеться на тебя, родной ты мой, — и погладила ласково сына по голове. — Ты стал так редко приезжать…, и днём дома почти не бываешь…

— Мамуля, «труба зовёт, и кони застоялись, пора уж сбрую надевать!», — срифмовал Вадим.
    Эге, надо запомнить, что я сейчас «выдал». Вроде бы красиво получилось, пригодится для девочек-простушек, решил он.

«Сынок, ну ещё хоть пару деньков побудь, — продолжала причитать мать, глядя с огромной любовью на сына. — Я так по тебе скучаю, кровиночка моя, — и одинокая слезинка выкатилась из её глаз, затем другая, третья…

— Мамуля, родная, не надо плакать, я же не гулять еду, я еду грызть «Гранит наук»!

— А, зачем его грызть сынок? – смотря сквозь слёзы на сына, проговорила бедная мать, — грызут баранки и сухари, сынок.

— Эхх, тем-но-та! — Это образно так говорят, мама. — Я еду учиться.

— Ты прав, сынок, надо учиться. Станешь большим человеком, меня к себе заберёшь, потом жену тебе найдём…, из здешних. — У нас в городе столько красивых девушек.

Ага, щас! — усмехнулся он. Ждите! Так я и разогнался сюда приезжать! Что я, дурак какой?  

А потом, уже вслух, проговорил: «Мамуля, иди, собирай вещи, а то я не успею на поезд».

— Иду, иду, сынок, — и с последней надеждой в голосе попросила, — может, побудешь ещё дня два, а?

— Не могу, мама.

В полдень он распрощался с плачущей матерью, и направился в Северную Столицу грызть «Гранит наук».

                                                                 *   *   *

А  ближе к вечеру, сидя за столиком в вагоне-ресторане, небезуспешно морочил голову какой-то эксцентричной фифе, возвращавшейся с морского вояжа к своему престарелому, но, как она выразилась — «ужасно богатому, и всегда занятому» мужу.

Вот это жизнь, восхитился он ловкости хитрой фифы. Мне бы так пристроиться.

На следующий день, обнимая её в тамбуре, он как-бы в шутку предложил: «А почему бы нам, Ларочка, не продолжить наше знакомство и в Питере. Вы мне очч-чень понравились, представляете, с самого-самого первого взгляда. Да, что там греха таить, я в вас, Ларочка, влюблён до беспамятства! Хотите, я прямо сейчас, у вас на глазах, совершу какой-нибудь героический поступок?»

И дурёха поверила его пошлым, затасканным до дыр, словам.

Поджав жеманно губки бантиком и закрыв глаза, она подставила лицо для поцелуев.

— Ах, Вадим, вы такой милый, такой милый. Не надо ничего совершать, я вам и так верю, честное-пречестное.

 И, без всякой связи со своими словами, кокетливо наклонив  головку, спросила: «А, что бы вы могли совершить ради меня, Вадичка?»

«Дура, какая же ты дура, с головой, вместо мозгов набитая мякиной! — ругнулся Вадим, но так тихо, что она не расслышала».                        

— Вы что-то сказали, Вадимчик?

— Да, Ларочка. Я сказал,  как бы нам было хорошо вместе.

— Вы такой милый, я с вами вполне согласна.

— Только без вашего мужа, а то я уже сейчас ревную Вас к нему, — грубо солгал Вадим.

— Вадим!- приняла она позу оскорблённой невинности, — не надо ревновать, я этого не люблю!

И мгновенно лукаво сузив глазки, продолжила: — Мой «любимый» муж всё время у себя в Министерстве, а я день-деньской дома…, одна…, представляете, как я скучаю? Милый, вы можете приходить к нам в любое время.

Её кукольное личико зарделось, а в глазах появилось выражение  целомудренности.

                                                              Глава вторая

Несмотря на безалаберный образ жизни, распущенность и цинизм, Вадим обладал острым умом и цепкой, почти феноменальной памятью. Он быстро усваивал учебный материал, хорошо учился, поэтому числился одним из лучших, перспективных студентов на факультете. Преподаватели благоволили ему, а женщины-преподавательницы частенько поглядывали в его сторону.

Вадиму пророчили большое будущее, и он воспринимал это как должное.

Как-то, сидя со своим закадычным другом Борисом в одном из ресторанов, он, цинично ухмыляясь, посвящал его в свои будущие планы:

— Я, Боря, решил окрутить дочку проректора по науке, она давно на меня глаз положила.

— На свой ли ты сук замахнулся топором, друг мой? Её папаша уже подобрал ей жениха, забыл?

— Не забыл. Но, «Гадом буду, я её всё равно добуду!» – скаламбурил Вадим.

— Это… как же? — ухмыльнулся друг.

— А я её просто трахну, как обыкновенную бабу, и ейный папашка вынужден будет выдать её замуж за меня, Побоится афишировать её неполноценность.

— Ты совсем рехнулся, или как? Он же тебя, для начала, выкинет из института, а потом отправит так далеко в Сибирь, даже страшно представить. Между прочим, там же холодно и снега много…

— Ничего, его любимая доченька не позволит этого сделать, — перебил он реплику друга. — Зато  потом, представляешь, какие перспективы передо мной откроются, — мечтательно закатив глаза, произнёс Вадим.

— Ага, перспектива с решёткой на окне, — цинично подсказал Борис.

— Да не гунди ты, я всё уже обдумал. Получится, как «В лучших домах Лондона». — Ааа, где наши подружки, не сбежали ли под шумок? – спохватился Вадим, — без них у меня не хватит денег заплатить за стол.

— Не боись, я присматриваю за ними, пока ты наполеоновские планы строишь. Они пошли носики попудрить.  

Борис сделал пару глотков из бокала.

– Вадим, как же ты бросишь свою теперешнюю пассию? Кто тебе деньги будет давать? — продолжил он допытываться.

— Даа, надоела она мне. Вечно выспрашивает, где я пропадаю целыми днями и куда деньги деваю? Я, в конце-концов, свободный человек, а не её раб. Я хочу жить так, как я хочу!

— Смотри, Вадим, не пролети, что-то боюсь я за тебя…. Оох, боюсь! Такой риск – можно и без головы остаться.

— «Живы будем, не помрём!», — хорохорясь, ответил Вадим, но слова друга смутили его и заставили задуматься. 

                                                     *     *     *

Поздно ночью, вернувшись из ресторана, он застал свою нынешнюю «любовь» спящей. По-видимому, она не дождалась его.

Нуу, утром она устроит мне «концерт по заявкам!», с неудовольствием подумал он.

Закурив «Кэмэл», он бесшумно, на «кошачьих лапках», ушёл спать в свою комнату. А проворочавшись часа полтора на диван-кровати, Вадим так и не смог успокоиться. Какое-то возбуждение в теле не давало покоя.

Решив, что в таком «неудовлетворённом» состоянии он не сможет уснуть, Вадим на цыпочках вернулся в комнату спящей женщины, залез к ней под одеяло и грубо прижался к бархатистому  телу…

Через некоторое время ему стало легче и он, сказав «Пока!», вернулся к себе.
       Лёжа на диван-кровати в квартире своей нынешней пассии – преподавательницы права — он, слушая затихающий шум огромного города, прикидывал все за и против своего рискованного плана. Он ещё раз, скрупулёзно, перепроверил порядок своих действий. Конечно, риск есть, признался он самому себе, но… кто не рискует, тот не побеждает и не пьёт победного шампанского!

С этой здравой мыслью он и уснул.

                                         *    *    *

На последнем курсе, после сдачи зимней сессии, Вадим и дочь проректора, Ольга, сыграли роскошную свадьбу. Проректор, в качестве подарка молодожёнам, преподнёс ключи от однокомнатной квартиры и пообещал, как только Вадим защитит диплом, он поможет ему устроиться в аспирантуру.

О таком подарке молодой зять даже не мечтал, даже когда строил планы насчёт овладения дочерью проректора. Всё у него получилось тип-топ!

 Борька, приглашённый на свадьбу в качестве шафера, завидуя успеху друга, сказал: «Ну, ты молоток! Везучий ты — даже в Сибирь не попал! Поздравляю!»

А ещё через шесть лет, Вадиму было присвоено учёное звание – кандидат технических наук, и они с Ольгой перебрались жить и работать в Мюнхен.

Вадим даже в мыслях не держал, что когда-то, кого-то, сможет полюбить. Но случилось непредвиденное — он вначале привязался, а затем и полюбил свою жену, Ольгу.

Были позабыты-позаброшены посещения девочек лёгкого поведения, походы в ресторан. Он  незаметно втянулся в работу, стал отличным специалистом. Его ценили не только за профессиональные качества, но и за душевные.

 Это было так ново для Вадима, что он изумлялся над своим перевоплощением,  и частенько, рассматривая себя в зеркале, с иронией спрашивал: «А ты ли это. Вадим?»

 Их дом всегда был полон гостей из разных государств и кампаний — уж такова была специфика его и Ольги работы, что без встреч, разговоров, обсуждений, не обходилось ни одного дня. А заканчивались они, как правило, совместным ужином, и опять же, обсуждениями, спорами, иногда длящимися до глубокой ночи.

                                            *     *     *

Вадиму нравилась такая бурная жизнь, он чувствовал себя в ней словно рыба в воде. И всё бы продолжалось и дальше так, если бы однажды…

Однажды он не смог устоять против просьбы жены поехать в гости к одной из её подруг. Возвращаясь поздно ночью домой, он, сидя рядом с женой, задремал.

Ольга вела машину, профессионально — у неё был опыт вождения ещё со студенческих времён, и он полностью доверял ей. Поэтому, расслабившись, он закрыл глаза, и стал составлять план работы на завтра, а затем, незаметно, под ровный шелест мощного двигателя, задремал.

Разбудил его крик жены, визг шин и скрежет металла.

Вадим открыл глаза и, не успев ещё ничего сообразить, мгновенно получил мощнейший удар в голову и грудь.

Затем, боль всего тела, провал памяти и темнота…

Он пришёл в себя так же неожиданно, как и провалился в беспамятство. Резко открыв глаза, Вадим мгновенно получил световой удар от висящей над ним, ярко светящей лампы, и зажмурился. Пришлось повторить попытку. Медленно поднимая веки, Вадим  начал постепенно настраивать глаза на яркий свет.

За световым пятном виднелось что-то белое.

«Это стена, или потолок? — спросил он неизвестно кого, но ответа не услышал»

В их с Ольгой спальне и потолок, и стены были другого цвета, напряг он память.

 «Где я? – вновь спросил он».

И опять ответа не последовало, и что странно, он не услышал собственный голос.

Тогда он повернул голову к двери в спальню, но голова не повернулась, лишь резкая боль пронзила его шею, и он вновь провалился в темноту.

Перед ним, словно в калейдоскопе, долгое время мелькали какие-то мужские и женские лица, их губы шевелились, но что они говорили, Вадим не слышал и не понимал. Их речь была похожа на совершенно непонятную тарабарщину.

В одно из просветлений сознания перед ним появилось как-будто знакомое лицо. Он долго вспоминал, где он мог его видеть, кому оно принадлежит, напрягал память, но от напряжения в голове его возникала пульсирующая боль, и он устало закрывал глаза.

Сколько времени так продолжалось, Вадим не знал. Но однажды, открыв глаза, он увидел перед собой чем-то знакомое ему старенькое лицо, и вспомнил – это же моя мама!

— Мама, почему ты плачешь? —  спросил он.

Ему казалось, что он громко спросил, но услышал лишь свой шёпот.

На лицо матери тенью легла скорбная улыбка.

С этого дня Вадим пошёл на поправку. К нему вернулся голос, затем, он начал понемногу двигаться. На его вопрос, как он оказался в больнице и сколько времени в ней провёл, его лечащий врач пожал плечами: да совсем немного — шесть месяцев и одиннадцать дней. А попали вы к нам, милейший, после автомобильной аварии.

 А вот на вопрос, где его жена, Ольга, и почему она не приходит его проведать, врач ответил, что она лежит в другом корпусе, и пока ни вы, ни она в гости друг к другу ходить не сможете.

Мать же вообще при его вопросе отвернулась, по-видимому, чтобы не отвечать. А после ответа врача, она, повернувшись к сыну, грустно посмотрела на него.

Её глаза были полны слёз.

Вадим заподозрил что-то неладное и, когда врач ушёл, он заставил мать рассказать об Ольге:

Ольга погибла во время аварии, когда ваша машина столкнулась с грузовиком, стала она рассказывать подробности. Ольга была… немного пьяна, и уснула за рулём. Ты чудом остался жив, тебя долго пытались спасти. Я уж думала, что ты не выживешь.

Приезжали Олины родители, продолжила мать свой рассказ, забрали гроб с её останками и похоронили в Ленинграде…, то есть в Петербурге. Хотели и тебя забрать с собой, но врачи не разрешили.

После рассказа матери об аварии и гибели его любимой Оленьки, Вадим замкнулся. Он потерял смысл жизни.

                                                       *    *    *

Из больницы выписали Вадима через месяц после его разговора с матерью. Но это уже был совершенно другой человек. Куда подевались его жизнерадостнось и приветливость, остроумие, умение не лезть в карман за ответом.

По комнатам большого дома, прихрамывая, и опираясь на инкрустированную трость, бродил угрюмый, с поседевшими висками мужчина.

Вадим равнодушно исполнял свои обязанности в университете, равнодушно выслушивал критику в свой адрес, и так же равнодушно, не произнеся ни слова, покидал зал заседаний.

Ему предложили поменять место работы. Он, не оправдываясь, не пытаясь сопротивляться, подал заявление на освобождение его от должности.

Через полмесяца его можно было встретить, всё такого же замкнутого и одинокого, в коридорах торгпредства России в Брюсселе.

Вадим навсегда отказался от поездок в автомобиле. Теперь он, слегка прихрамывая и опираясь на трость, два раза в день, утром на работу и вечером домой, ходил по центральной улице города.  На своём одиноком пути он отдыхал, присаживаясь на скамью у фонтана.

                                                     *     *     *

Прошло несколько лет.

Жители города привыкли к молчаливому господину из России, и при встрече всегда приподнимали шляпу в знак приветствия. Он, прикасаясь пальцами к полям шляпы, вежливо отвечал.

Иногда его спрашивали о делах или здоровье. В ответ он молчаливо пожимал плечами и односложно говорил: «Спасибо, у меня всё хорошо, — и продолжал свой путь одинокого человека».

Женщины торгпредства первое время пытались с ним флиртовать, но встретив холодное равнодушие, отступились. Однажды он услышал, как молодая, со смазливым личиком и немного ветреная секретарша торгпредства, сказала своей подруге: «Бирюк какой-то, от одного его вида мухи дохнут», а так, посмотришь — красавец мужчина.

   Глава  третья

В один из погожих летних вечеров Вадим возвращался домой, и по укоренившейся, многолетней привычке, направился к своей скамье отдохнуть у фонтана, покормить голубей, послушать журчание воды и детские голоса. Он любил детей, но у них с Ольгой всё никак не получалось завести своих, и они уже подумывали взять на воспитание  ребёнка из приюта, но Ольга погибла.

Сегодня скамья была занята какой-то девушкой. Он не считал скамью своей личной собственностью, но за много лет как-то так получилось, что местные жители, зная его привычку и время, когда он приходит отдохнуть, молчаливо уступили её Вадиму и не посягали на его одиночество. А сейчас … скамья была занята.

— Девушка, я не очень стесню вас, если присяду? – вежливо поинтересовался он и, по местному обычаю, приподнял шляпу для приветствия.

— Что вы…, конечно…, то есть, простите, я… хотела сказать, — она совсем смутилась и покраснела. — Пожалуйста, присаживайтесь.

Вадим искоса посмотрел на неожиданную соседку и отметил про себя её красоту.

— Знаете, я здесь совсем недавно, и… я не знала, что это ваша скамья, — стала она извиняться.

— Не стоит беспокоиться, я немного отдохну и покину Вас. Скамья будет в полном вашем распоряжении.

Вадим давно уже так много не говорил, и немного удивился своей разговорчивости.

Посидев минут десять-пятнадцать он отдохнул, восстановил дыхание и поднялся.

Попрощавшись с девушкой кивком головы, направился домой.

Он ещё несколько раз заставал её сидящей на скамье и смотрящей на фонтан. Вадим, не произнося ни слова, кивал ей в знак приветствия головой, а она вежливо отвечала ему.

В один из вечеров, когда они вот также встретились, она, повернувшись к нему, произнесла мягким, завораживающего тембра, голосом:

— Меня зовут Мария, но вы можете называть меня – Маша. А то, понимаете, как-то неловко получается — уже столько раз встречаемся, а друг друга не знаем как звать. Я из России, приехала на стажировку, а Вы… здешний житель?

Этикет не позволял Вадиму не ответить девушке.

— Вы не правы, я тоже из России, но живу здесь достаточно давно, вернее, работаю и живу, конечно, — поправил он себя.

— Оо-о, как интересно! А, как вас зовут? Простите, ради Бога, смутилась она и, как при первой встрече, опять покраснела. Ещё раз простите — я не хотела быть назойливой.

— Чего вы засмущались? Хотя… смущение вам очень идёт, — как-то неуклюже решил помочь девушке выйти из неловкого положения, Вадим.

Он, по тому, как у неё ещё сильнее зарделись щёки,  быстро понял, что его слова были бестактны и, чтобы не прослыть окончательно невоспитанным хамом, произнёс:

— Простите, я тоже не хотел Вас обидеть, я…

После произнесённых им слов она стала совсем пунцовой. Быстро встав со скамьи, Мария-Маша, прижав ладони к лицу, заспешила в сторону расположенного неподалёку отеля, в котором, как понял Вадим, она проживала.

«О Господи, что же я натворил?! — упрекнул себя Вадим — она же теперь меня десятой дорогой обходить будет! Старый идиот!»

Несколько дней подряд она не приходила, и Вадим стал даже скучать без неё. Ему понравилась девушка своей непосредственностью и какой-то незащищённостью, что-ли.

В душе Вадима происходило малозаметное оттаивание, появился совершенно  малюсенький, но интерес к жизни, чуть-чуть заметный росточек.

Он почувствовал это. Поворот к чему, куда? – спрашивал он себя, и пока неясное ещё ему волнение тревожило его душу.

 Зелёный росточек тяги к жизни стал пробиваться сквозь кору застывшей в холодном мраке души, а вокруг росточка, ещё слабенького, образовывалось пятнышко тепла. На четвёртый день ожидания и надежды, он вновь увидел Машу сидящей на скамье.

В душе его что-то всколыхнулось, заставило быстрее забиться сердце.

— Здравствуйте, Маша! – от волнения его голос пресёкся, — яаа… очень надеялся, что вы придёте, ии-и… я вас ждал.

— Здравствуйте, Вадим Дмитриевич! Простите, я не могла прийти, я сопровождала шефа. Мы были… 

— Не нужно объяснений, Маша. Я  всё понимаю. Работа, есть работа. Все мы рабы своих обязанностей.

— Яаа… хотела только сказать…, извиниться…, — и она опять мило покраснела.

                                                               *     *     *

С этого дня они окончательно подружились. Их встречи происходили всё чаще. Они много гуляли по городу, несколько раз пообедали вместе, а однажды, он пригласил её в ресторан.

Дружба их с каждым днём становилась крепче и крепче.

Теперь Вадим часа не мог прожить без Маши, и ему казалось, что рабочий день очень длинен, что минутная стрелка еле движется, и он всеми фибрами своей души пытался ускорить её ход.

При встречах с Марией, Вадим, по её теплеющему взгляду видел, что и он ей не безразличен. Это радовало его, и грудь наполнялась нежностью к девушке, посланной ему самими небесами, решил он.

 Из жизни Вадима ушёл холод вечной мерзлоты, его душа оттаяла, и в ней, после неимоверно долгого перерыва, запел соловей любви.

Прошло три месяца и, при очередной встрече она ему сказала, что время её стажировки подошло к концу и ей пора возвращаться в Россию.

Сердце его ухнуло куда-то вниз, а дыхание приостановилось. Вадим совершенно забыл, что Машенька в Брюсселе на стажировке, и когда-нибудь им придётся расстаться. И, непроизвольно, со стоном, у него вырвалось — «А, как же я? Маша, я же люблю тебя!»

— Я, я, о Господи! Вадим, я тоже люблю тебя! – она прижалась к нему. Но… как же быть, я должна уехать! Меня ждёт работа в Москве, — глаза её увлажнились от подступивших слёз.

— Машенька, милая, родная, я что-нибудь придумаю, я обязательно что-нибудь придумаю! Ты подожди, не торопись, не улетай, — зачастил он, — я же не смогу без тебя.

На следующий день, прямо с утра, Вадим развил бурную деятельность.

Он помнил, хоть и не совсем точно, поговорку — «Спасение утопающего, дело рук самого утопающего» и, применив её к своему случаю, поднял на ноги все свои немалые связи и друзей.

Было трудно. Машенькина компания хоть и поддерживала контакт с Российским торгпредством, но не настолько, чтобы зависеть от неё. Но Вадим был настойчив, он боролся за собственное счастье, и очень надеялся – за счастье Маши!

К концу рабочего дня он так вымотался, что пришлось некоторое время посидеть, откинувшись на спинку кресла без движения, и лишь глубоко вдыхая и выдыхая воздух.

Вадим был доволен и счастлив, его труды увенчались успехом – Маша останется в Брюсселе.

Вечером, при встрече, Маша, сияя улыбкой, бросилась в его объятия и, заглядывая в глаза, зачастила:

— Вадим, кричи — Ура! Меня оставили в Брюсселе, я буду работать в головной компании! Представляешь, я уже собиралась уходить, а тут вызов к самому вице- президенту. Он поздравил меня с окончанием стажировки, сказал, что я себя хорошо, даже отлично, зарекомендовала  как специалист, и они решили оставить меня здесь.

 Вадим, дорогой, он предложил мне место своего помощника. Ура-а-а!

И вдруг чего-то испугавшись, скорее всего его молчания, она, побледнев, дрожащим от волнения и непонимания его молчания, голосом, спросила: «Вадим…, ты что…, недоволен?»

— Радость моя, я не нашёл ни единой щелочки в твоей сумбурной речи, чтобы вставить хоть слово. — Конечно, я очень рад за тебя! Я рад за нас обоих.

Вадим видел, Мария искренне радуется своему назначению, а ещё больше обрадовался он, когда она, не стесняясь прохожих, повисла у него на шее и стала целовать в губы.

Вадим не стал посвящать Марию, с каким неимоверным трудом стоило ему суметь оставить её в Брюсселе, тем более, помощником вице-президента головной компании.

                                                             *     *     *

 Через полмесяца они заключили брак и уехали в свадебное путешествие по Средиземноморью.

Вадим очень беспокоился, что у них с Машей, как и с Ольгой, не будет детей. И винил он в этом, прежде всего себя — винил за прежний беспорядочный образ жизни. Но, когда они вернулись из круиза и его жена, ласково, словно кошечка, прижавшись к нему, прошептала: «Родной…,  я…, кажется…, немножечко беременна», радости его не было предела. Он выскочил на улицу, накупил кучу цветов и преподнёс их Марии.

                                                             *     *     *

В соответствующее природе время, родился прелестный мальчик. Он был похож…, он был похож… —  Вадим долго всматривался в ещё не до конца оформившиеся черты ребёнка и, не сдержав волнения, спросил у жены:

— Ма-шаа, на кого похож наш Вадим Вадимович? По-моему, копия я, правда, ведь?

— Конечно, дорогой, — донёсся голос жены из другой комнаты, — он теперь у нас – Вадим младший! Звучит?

— Ещё как звучит!

— Ты доволен…, моим подарком?

— Машенька, да я…, да я готов за такой подарок тебя всю жизнь на руках носить!

— Ой, ой, так уж и всю жизнь?

В голосе жены Вадиму послышались игривые нотки…

                                                  Глава  четвёртая

Втайне от Марии, Вадим решил организовать празднование её дня рождения в шикарном ресторане и пригласить всех своих и её друзей. Вадима младшего, которому исполнился почти год, он планировал оставить с нянькой — предварительная договорённость с ней была.

Подготовка к празднованию дня рождения шла успешно.  

Приглашения разосланы, ресторан закуплен, меню составлено. Оставались  лишь кое-какие незначительные мелочи, но он особенно не переживал — до дня рождения Маши оставалось ещё два дня, и он рассчитывал, что за это время успеет сделать последние приготовления.

Он радовался как ребёнок, что сможет хоть как-то, хоть чем-то отблагодарить жену за любовь.

Однако планам его не суждено было воплотиться в жизнь.

Поздно вечером им доставили срочную телеграмму из города, где проживала мать Марии, и Вадим, от возникшего нехорошего предчувствия, вдруг заволновался. Телеграмма была на Машино имя — он не посмел её вскрыть и прочитать.

— Машенька! – позвал он жену, — иди сюда, тебе телеграмма от твоей мамы. — Она, наверное, заранее решила поздравить тебя с днём рождения.

— Принеси сюда, я Вадима младшего спать никак не могу  уложить, — услышал он голос жены из детской комнаты.

— Несу.

— Покачай Вадима, а я пока телеграмму прочитаю.

Покачивая кроватку с сыном, Вадим с нетерпением ждал, когда Маша прочтёт телеграмму и расскажет, что там написано. А она, прочитала один раз, затем, он это видел, второй, и бледность легла на её лицо, а вскоре из глаз выкатилась первая слезинка.

— Маша, что случилось?! — заволновался он. — Говори, не томи!

— Мама умирает, и просит срочно прилететь. — Вадим, закажи мне билет до Тулы.

— Хорошо, сейчас позвоню в агенство, — он задержался на секунду, — Маша, я полечу с тобой.

— А кто останется с сыном? Вадим, ему ещё рано пользоваться самолётом.

— Он побудет с нянькой, она его обожает, и он не будет возражать, мне так кажется.

— Вадим, ты уверен? Может, будет лучше, если я слетаю одна, всё-таки няня не мать родная…,  вдруг что-нибудь случится с Вадимом младшим? А ты всё-таки отец.

— Маш, я на пару дней. Если у Людмилы Афанасьевны состояние здоровья станет получше, я сразу же вернусь назад. Ну, не могу я отпустить тебя одну в таком состоянии, тебе станет плохо, а рядом меня нет.

— Вадим, может…, я всё же…

— Нет и, нет! И даже не вздумай спорить, я заказываю на утренний рейс до Москвы два билета. Да, Маш, телеграмма заверена врачом?

— Да.

— Значит, затруднений с заказом билетов не будет.

                                                                *     *     *

Они прилетели в Тулу ночью и на такси поехали дальше.

В живых они Людмилу Афанасьевну уже не застали. Она скончалась около трёх часов назад, так и не дождавшись младшей дочери.

Вадим расстроился не только потому, что умерла мать Марии, но и от чувства собственного бессилия хоть как-то облегчить горе Машеньки.

Старшая сестра, Вера, ещё не приехала и он, сочувствуя жене, подумал, что правильно поступил, настояв на своей поездке. Всё-таки вдвоём горе легче перенести, особенно, когда рядом есть кто-то близкий.

Он вспомнил смерть, и похороны своей матери. Она скончалась вскоре после его выписки из больницы. Подряд две смерти близких ему людей — мамы и Ольги, добавили серебра на его висках. Он тогда был один, не считая пришедших на похороны соседей, и некому было согреть его душу, утешить его. Наверное, поэтому он и не отпустил Марию одну. Он, казалось, предчувствовал, что должен быть рядом с женой, что не должен покидать её ни на мгновение.

                                                 *     *     *

После поминок, когда Вадим проводил последнего из присутствующих, и собрался заняться уборкой стола, из спальной комнаты послышался крик отчаяния, похожий на «Неет!», и громкое рыдание любимой Машеньки. Затем, она опять закричала — «Нет, нет, нет!», и не успело прозвучать последнее «Нет!», как послышался звук падения тела.

Вадим решил — у Марии сдали нервы, и она потеряла сознание.

Он бросился в комнату на помощь жене. Она лежала на полу без движения, бледная до синевы.

Вадим страшно перепугался. Наклонившись, чтобы поднять жену и положить её на тахту, он увидел у неё в руке общую тетрадь в синей коленкоровой обложке. Отбросив тетрадь в сторону, Вадим сбегал за водой, побрызгал Маше на лицо  и подул на её бледный лоб.

— Любимая, очнись, я здесь, я рядом с тобой! — прижимая к груди жену и целуя, с глубокой тревогой шептал Вадим. — Пожалуйста, приди в себя! Я не дам тебя в обиду…, я с тобой!

Его усилия оказались не напрасными. Маша, вначале вздохнула, затем, её глаза медленно открылись.

— Машенька, тебе плохо?! Чем я могу тебе помочь, ты только скажи, я всё сделаю? – продолжал шептать он, посеревшими от страха за жену, губами.

В ответ на него смотрели не глаза его любимой Машеньки — на него смотрела сама Смерть!  

В заплаканных глазах жены не было прежнего задора и огня — в них плескались боль, отчаяние, неверие, и только где-то, на самом донышке глаз, он увидел прежнюю любовь.

— Машенька, родная, что случилось?!

Он почувствовал, как она поёжилась, словно ей было нестерпимо холодно, а затем повела глазами по комнате.

— Ты ищешь тетрадь? – почему-то сразу догадался Вадим.

Маша, не произнеся ни слова, кивнула головой, и лишь потом, прошептала: «Вадим, помоги мне сесть. Возьми тетрадь – это мамин дневник. Прочитай, что написано в нём и, если сможешь,  опровергни».

Ничего не понимая, он повиновался её просьбе.

По мере того, как до него доходил смысл записей в дневнике, он всё больше понимал и ужасался – Машенька и он….

Ооо Господи! Он и Машенька…, они…, они…

Та грозовая ночь! Значит…, значит, он изнасиловал не Веру, а Людмилу Афанасьевну, Машенькину маму, и…, и…, Машенька его дочь!

 За какой-то невыразимо короткий миг  волосы на  его голове стали совершенно белыми.

— Значит, всё правда, — с болью и отчаянием прошептала Машенька, — значит, всё правда, повторила она.  — Мне…, мне… остаётся только умереть.

—  Машенька!!! — закричал он, — а, как же наш сын?! Он-то, каак?!

— Вадим, родной, я оставлю записку Вере, она воспитает его, и, надеюсь, не раскроет тайну  его рождения…, никогда и… никому!

На минуту задумавшись, она  ласковым голосом продолжила:

— Я люблю тебя, Вадим, очень люблю, и всегда буду любить, но жить с таким грузом на душе я не смогу, и не хочу…. Сама я умереть не могу…. Ооо? Брр! Убей меня, Вадим!

— Машенька, жена моя, любовь моя! – зарыдал Вадим, — это было в прошлом, далёком-далёком прошлом, это ошибки молодости! Это — случайность! Это роковая ошибка, Машенька! Родная моя, прости! Если бы я раньше знал, что так может случиться! Господи, если бы я знал! Давай уедем далеко-далеко, где нас никто не знает…

— Вадим, даже, если мы уедем за тридевять земель, в тридесятое государство, мы всё равно будем знать и помнить о совершённом грехе.

Убей меня, Вадим!!! — закричала она. — Я слабый человек, я женщина, я не смогу сама себя убить, но и жить с таким грузом я не смогу!!! Я умоляю тебя! – она  упала перед мужем на колени. — У-мо-ля-юю!!! Дорогой, любимый, пожалуйста, убей меня!

 Рыдания сотрясали её тело.

Вадим, с помутившимся от горя взглядом, с сердцем, бьющимся с такой силой, что, казалось, оно сломает рёбра, достал винчестер, зарядил и, направив стволы в грудь  жены, нажал на курок!

Ему показалось, что это грянул гром над всей его жизнью!

Из Машенькиной груди, фонтаном запульсировала кровь. Он расслышал, как  она,  умирая,  прошептала: «Спасибо, муж мой! Па-паа, мне бо-ль-но…!»

Вадим, совершенно ничего не соображая от горя, лёг рядом с женой на пол, обнял её и, прижав дуло ружья к подбородку, нажал на курок!

 Пока грешная душа его прощалась с телом, он успел прошептать: «Машенька, доченька…, любимая…, подожди, я иду за тобой…!»

—<<<>>>—

Понравилась статья? Поделить с друзьями:

Интересное по теме:

  • Митсубиси хеви ошибка е49
  • Миф список ошибок
  • Митсубиси хеви ошибка е45
  • Митсубиси хеви ошибка е05
  • Митсубиси хеви ошибка е03

  • 0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest

    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии